Едва научившись грамоте, Михай принялся читать Библию, надеясь избавиться от мучивших его мыслей. Но тревога его возросла еще больше: о сверхъестественном эта книга рассказывала будто о самом обыденном. Тем временем родители решили, что быть ему священником, и отвезли на лошади в Перь — всего-то день пути от деревни — и отдали в школу при монастыре, где священные книги писали по-валашски. Он так усердно молился, так низко кланялся в церкви, что прослыл набожным, и никто не догадывался, что в молитве он ищет спасения от завладевшего им страха, что он боится, и боится не смерти, а жизни, ибо мудрый и надежный порядок существует в ней лишь для времен года и овечьих отар, а человек всегда во власти прихотливого случая. Веры у Михая не было, а страх был, и он страдал от собственной беспомощности. Он боялся, что по воле того же случая возведут его в святые и растерзают или распнут, как случалось с великомучениками.
Священником он так и не стал, зато выучился латыни, и родня прочила его в нотариусы — дело для родовитого дворянина непривычное, но вполне допустимое. Однако он не захотел стать и нотариусом, потерял интерес к книгам, перестал вступать в разговоры.
Протяжные звуки рога возвестили о приближении каких-то охотников; подошли псари, на их синих, зеленых, коричневых, серых охотничьих костюмах, расшитых цветным шелком (у каждого хозяина слуга одет по-своему), поблескивали серебряные шнуры, в руках были туго натянутые сворки — гончие нетерпеливо рвались к добыче. Барская челядь, собачья прислуга держала себя с такой надменностью, какая знатным валахам и во сне не снилась. Высокомерный, напыщенный вид их говорил без обиняков, что люди они без роду без племени, и потому для них всего важнее не уронить себя в глазах окружающих. Псари трубили в рога, твердой рукой управляли собачьей сворой и различие меж людьми чуяли не хуже, чем гончая след оленя. Деревня сразу как-то сникла, дома за огородами съежились, сузились ворота с прорезанными кружками — символами солнца, которое давным-давно перестали почитать за бога, а оно по-прежнему обо всех заботилось. Завидев слуг в пестрой одежде, жители попрятались, только деревенские кудлатые псы, не догадываясь, на какой из ступеней сословной собачьей лестницы они стоят, отвечали на высокомерное тявканье гончих хриплым яростным лаем. Следом за псарями ехали сокольники с соколами на рукавице и разноцветными перьями на шляпе, эти были еще надменней, еще горделивее, потому что до неба им было рукой подать. Головы их парили над крахмальными облаками воротников, а острые бородки гордо задирались кверху. Но и эти гордецы были в услужении: хищная птица с цепкими когтями вынуждала их сидеть в седле с каменной неподвижностью.
И лишь в самом конце этой далеко растянувшейся цепи трусили мелкой рысцой сами господа охотники. А все те, кто с важностью прошествовал до них, были всего-навсего посредниками между стрелками и дичью. Господа ехали не так, как слуги, не хмурили бровей, не поджимали губ, а весело и непринужденно переговаривались, не замечая ни деревни, ни жителей, ни домов. Окружающее было так ничтожно, что для них как бы и вовсе не существовало. Заметить они могли разве что мчащуюся по лесу лань. Господа приближались, псари натянули поводки, и господские собаки смолкли; по примеру благовоспитанных господских смолкли и деревенские. В наступившей тишине лишь звонко цокали копыта. Кавалькада остановилась напротив церкви. Всадники благосклонно огляделись и будто позволили возникнуть из небытия оцепенелой деревеньке.
И опять — тишина, но не безмятежная тишина раннего летнего деревенского утра, а напряженная, звенящая: остановились и молча смотрят на застылую деревеньку чужие, вечно обуреваемые тщеславием и гордыней люди.