— Пожонь?
— Ну да, так по-венгерски называется — Пресбург, который расположен на другом берегу Дуная. Мои родители часто ездили туда и брали меня с собой, и я считал это настоящим путешествием. Мне казалось, что мир огромен, на одном его конце лежит Пожонь, на другом, чуть подальше Пожони, Иерусалим, а на третьем — Рим. Я рано научился читать. Отец сам занимался моим образованием. Я узнал, что множество облаченных в латы рыцарей, блеск оружия, топот большого количества лошадей и развевающиеся штандарты — все, что я видел однажды у нас в Зегенгейме в возрасте трех лет и что так поразило мое детское воображение — это была война Генриха против Газы. К счастью, эта война Империи против Венгерского королевства никак не отразилась на взаимоотношениях между жителями левого и правого берега Линка, между моими родителями и дедами. Меня же куда больше с некоторых пор стало волновать, что Святый Град находится во власти сарацин, которые представлялись мне дикими, навьюченными всяким скарбом, полулюдьми-полуверблюдами. В самом слове «сарацин» чувствовалась некая тяжкая обуза. Отец обещал мне, что когда я вырасту, я освобожу Гроб Господень от этих нелюдей.
— А где вы видели верблюдов? — с любопытством спросила Евпраксия.
— У нас в замке есть шпалера, на которой изображен град Иерусалим, пальмы, купола храмов с крестами, Голгофа, а в углу — караван верблюдов. Когда я мечтал об Иерусалиме, я всегда приходил полюбоваться на эту шпалеру.
— А когда отец решил выдать меня замуж за Генриха Штаденского, — сказала императрица, — меня везли в Саксонию на верблюде. Он входил в часть моего приданого. Высокий такой верблюд, стройный. Не знаю, куда он потом подевался. Мне тогда было двенадцать лет, я испытывала одновременно и страх, и жгучий интерес. Мы ехали через Волынь, Польшу, Прагу, пока не добрались до Кведлингбурга… С тех пор, вот уже шесть лет как я живу в Германии.
— Поразительно, как хорошо вы научились говорить по-немецки!
— В Киеве меня, моих сестер и братьев с ранних лет научали языкам — латыни, греческому, немецкому, польскому, даже немного венгерскому и французскому. К тому же я потом еще основательнее изучила языки и науки в Кведлинбурге, в монастыре у своей будущей золовки Адельгейды, сестры императора.
— Я вижу, ваша дружба продолжается? — раздался тут за нашими спинами голос Генриха. Оглянувшись на него, я невольно покраснел, ведь я уже успел забыть о его существовании и разговаривал с Евпраксией так, будто она… моя девушка. Мне показалось, он смотрит на меня с некоторым превосходством, будто чувствуя во мне соперника, но не опасного. Вид его был великолепен — длинная белоснежная туника, расшитая золотым орнаментом в виде кораблей и перехваченная на поясе ремнем, осыпанным драгоценными каменьями, длинные золотые волосы красиво развевались на ветру, темно-синие глаза имели насмешливое выражение. Он подошел к Евпраксии и властно приобнял ее, она смутилась, но улыбнулась счастливой улыбкой, от которой мне сделалось грустно.
— Зегенгейм, — обратился ко мне император, — скажите, вы будете защищать честь императрицы от любого обидчика? Даже от меня?
Я потупился.
— Что же вы молчите?
— Государь, — ответил я, — поскольку я состою в личной охране государыни, то полагаю, в мои обязанности входит защищать ее даже в том случае, если на нее нападет сам апостол Павел.
Генрих от души расхохотался.
— В первую очередь, Зегенгейм, поручаю вам следить за тем, чтобы на Адельгейду не напал именно этот апостол. Усердие ваше, как я погляжу, не имеет границ.
— Молодой граф просто составляет мне компанию, покуда ваше величество изволит предаваться охоте и другим холостяцким развлечениям, — с обидой в голосе вступилась за меня Евпраксия.
— Охота — не развлечение, а обязанность государя, — возразил Генрих. — Мне нужно постоянно показывать народу доблесть. На войне, а в мирное время — на охоте. Но не будем спорить. Адельгейда, радость моя, могла бы ты немедленно оставить рыбную ловлю и компанию графа Зегенгейма, чтобы проследовать вместе со мною в замок?
— Разумеется, ваше величество, я вся в вашей власти, преданная вам супруга. Простите меня, граф, и благодарю вас за приятную беседу.
Глава VII. СЧАСТЛИВАЯ ЖИЗНЬ В БАМБЕРГЕ И ЕЕ ВНЕЗАПНЫЙ КОНЕЦ
За две первые недели в уютном Бамберге рана моя окончательно зажила, и в один прекрасный день я вдруг спохватился, что вот уже совсем не чувствую ее. Я мечтал о новых подвигах в честь императора и императрицы и в то же время с грустью думал, что рано или поздно это волшебное бамбергское лето окончится. Несколько раз я охотился вместе с Генрихом и его свитой в густых окрестных лесах, но большую часть времени проводил рядом с Евпраксией, в компании моих друзей. Прекрасный климат шел нам всем на пользу, мы постоянно радовались жизни во всех ее, даже самых мелких проявлениях, помногу гуляли по округе, совершая как пешие, так и конные прогулки, доезжали до берега Майна, купались, устраивали разнообразные игры; несколько раз посещали старое славянское поселение во время праздников и наслаждались зрелищем танцев и песен славян.
Правда, после таких посещений Евпраксия всегда становилась грустной, принималась вспоминать свою родную землю, рассказывать о красотах и величии града Киева, о коем говорила, что равного ему нет во всей Германии. Она так расхваливала нравы и обычаи русичей, что трудно было не заподозрить ее в излишней предвзятости по отношению к своим соотечественникам. Димитрий постепенно вошел в наше сообщество. Он был славный малый, превосходный стрелок из лука, отличный наездник и силач, каких мало. Но в то же время он отличался таким молчаливым и застенчивым характером, что еще труднее было верить императрице, когда она рассказывала о том, какой в Киеве веселый, жизнерадостный и общительный народ. Все, что она рассказывала о русичах, больше соответствовало духу жителей Вадьоношхаза, в частности моего дорогого и несносного Аттилы Газдага, который не терял даром времени и живо перезнакомился со всем населением Бамберга, особливо с хорошенькими вдовушками. У этой породы женщин он пользовался неизменным успехом, несмотря на свой довольно потешный вид — полноту, толстобрюхость, мясистость носа и щек. Если я, бывало, шел по улице в его сопровождении, то отовсюду виделись приветливые улыбки и помахивания рукой, а он тотчас старался уверить меня, будто это адресовано мне, как личному телохранителю ее императорского величества Адельгейды.
Шли дни за днями, один краше другого, но, увы, чем дальше, тем больше я начинал замечать, что Евпраксия день ото дня, как спеющее яблоко соком, наливается какой-то непонятной мне грустью. Нет, это была вовсе не грусть о родной сторонке, и напрасно она жаловалась так часто, что скучает по Киеву и своему отцу, князю Всеволоду. Я видел: тут другое. Разве я не скучал по родителям и родным местам? Разве Аттила не жужжал постоянно про свой Вадьоношхаз? Но меня гораздо больше занимала моя молодость, свежесть впечатлений, новизна дружбы с Иоганном, Адальбертом, Маттиасом, Дигмаром, Эрихом и даже Димитрием; Аттила находил забвение в нескончаемых историях со вдовушками; и никто не испытывал такой уж тягостной кручины по родине, которая есть у каждого. Печаль Евпраксии была связана с Генрихом. Однажды, когда мы оказались с ней вдвоем в комнате у камина в доме епископа Бамбергского, Рупрехта, она посмотрела на меня влажным взором и спросила:
— Скажите мне, Лунелинк, скажите честно, положа руку на сердце, как вы думаете, он любит меня? Я имею в виду Генриха.
Я опешил, не столько от смысла заданного вопроса, сколько от самого факта, что он задан ею мне, подданному императора. Я принялся с жаром доказывать ей, что Генрих не в силах не любить ее, не в праве не любить свою императрицу… Да что там не в силах и не в праве! Он много раз мне с глазу на глаз говорил, что настолько влюблен в свою супругу, что я, как особо к ней приближенный любимчик, должен пуще жизни беречь честь и безопасность своей госпожи. Я действительно пылко стал доказывать любовь Генриха, причем, можно сказать, с двойным жаром, поскольку вторую часть моего чувства составляло непреодолимое желание наброситься на Евпраксию, целовать ее алые припухшие губы, приблизиться к небесам ее глаз, тереться щекой о жестковатые завитки черных волос на смуглых, загорелых висках и скулах. Речь моя оборвалась на полуслове, когда я осознал, что еще мгновенье, и я стану говорить ей не о любви Генриха, а о любви молодого графа Лунелинка фон Зегенгейма.