Далее Лев Толстой обосновывает свой фаталистический взгляд на жизнь роевую, стихийную, где человек неизбежно подчиняется вне его стоящим законам, и всё это спокойное, обстоятельное рассуждение о таящихся в подземелье механизмах истории завершается неожиданным, но строго логическим выводом, что так свойственно ходу мысли Толстого, падающим резко, как удар топора:
“Царь — есть раб истории”.
Каково-то переварить такие грозные истины юному монархисту? Трудно переваривать, тяжко скорее всего, тем более, что монархизм его бессознательный, вкоренённый тоже в подземелья, но в подземелья души, с молоком матери впитанный из стихии обширной, далеко разветвлённой семьи.
Однако он переваривает. В нём обнаруживается редчайшее свойство: подниматься выше своих убеждений, а поднявшись над ними, тщательно анализировать их.
Лев Толстой помогает ему, прибавляя к своему рассуждению ещё одну далеко ведущую мысль:
“История, то есть бессознательная, общая, роевая жизнь человечества, всякой минутой жизни царей пользуется для себя как орудием для своих целей...”
Жизнь — общая, бессознательная, жизнь роевая... Нельзя не задуматься, какова она нынче, в самом начале двадцатого века, эта роевая, общая жизнь? К каким новым событиям ведут нас стихийные действия миллионов людей, которые только и заняты тем, что преследуют свои частные, исключительно личные цели, и уже готовы истребить владельцев земли, чтобы самим владеть этой землёй, если царь, раб истории, не услышит их голоса и этой земли им не отдаст?
Вглядывается он напряжённо, со страстью, светлый юноша, ещё гимназист, уже поднимающий на свои плечи такую тяжкую ношу, какой поблизости от него не поднимает никто. Что ему удаётся увидеть в эти предгрозовые дни? Понимает ли он, что, преследуя и казня без разбора, отправляя на виселицы тысячи, десятки тысяч, может быть, уже и сотни тысяч людей, желающих благополучия и свободы себе, своим детям, отправляя в полной надежде укрепить свою шаткую власть, правительство этими самыми действиями подтачивает эту власть и готовит себе скорейший и непременно бесславный конец? Невозможно сказать. Всё-таки перед нами всего-навсего гимназист шестнадцати, семнадцати лет. Размышляет он много, упорно, однако жизнь общая, роевая, действительная ещё слишком мало, с самого первого плана, пока что приоткрылась ему. Поневоле пищу для своих размышлений черпает он большей частью из книг.
И он вновь склонят светловолосую голову над бессмертным романом Толстого. И его поражает, с какой виртуозностью и неожиданной простотой, основанной единственно на указании здравого смысла, Лев Толстой развенчивает великую тень и низводит Наполеона чуть не до ранга шута. Это надо же, Наполеон, о котором прожужжали все уши, скоморох и позёр, беспомощный на поле сражения, вертящийся на своём бугорке во все стороны лишь для того, чтобы всем показать, что управляет событиями, которыми не может управлять ни Наполеон и никто. Чудеса! Трудно поверить и невозможно определённо сказать, что всё это именно так, но ещё невозможней равнодушно, без смеха читать.
Любопытно ужасно! И славно, так славно! Эта дерзость разбить все привычные представления нравится ему чрезвычайно, оттого, что он чует в этой дерзости нечто своё. Он и соглашается, припоминая побиванье оболтусов, но ему и хочется спорить. Выходит, что в действительности нет места ни для какого геройства, а дух героизма пронизывает всё его существо. Как же так? Воздействие одного страха смерти? Что в таком случае благородство, возвышенные чувства, честь наконец? Не из страха же смерти Пушкин пошёл на дуэль? Светловолосому юноше с этим мнением примириться нельзя. Однако же замечательно хорошо! Наполеон — это миф! Никакого Наполеона и не было и быть не могло! Извольте после этого дорогого монарха всем сердцем любить!
Размышления, размышления... Вихри мыслей носятся в юной ещё голове. Всё ещё в самом начале, много ещё предстоит впереди. Остаётся только сказать, чтобы картину умственного развития обозначить вполне, что рядом с “Войной и миром” высится “Капитанская дочка”. Временами ужас ознобом продирает по коже. Чего стоит одна пьяная оргия ночью! Эта мрачная песня! Эти разбойничьи лица! А повешенье бедного коменданта? А труп зарубленной Василисы Егоровны у крыльца? А эти ясные, предостерегающие слова: “Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!”? Прочитаешь эту прозрачную повесть, полную событий кровавых и диких, и повторяешь противувольно: не дай и не приведи!