Вот, к примеру, Куприн. Первейший талант! Знаменит? Знаменит хоть куда! Однако опаздывает Куприн. Гремит третий звонок, а нет Куприна. Понемногу затихают и ждут, ждать устают, начинают шуметь. Наконец появляется откуда-то сбоку, пробирается по сцене к столу, как-то слишком медлительно опускается в кресло, тотчас наливает воды и жадными глотками выпивает полный стакан. Что-то будет? Боже мой, да ведь это Куприн! Пока что всё ничего. Глаза Куприна устанавливаются в одну какую-то точку. Молчит. Молчит знаменитый Куприн. Ах, вот начинает! Нерешительно, вяло, мучительно подбирает слова. Может быть, от волненья? Говорит о великом служении русской литературы народу, о великой непрерывной традиции от Гоголя к Тургеневу, от Тургенева к Толстому, от Толстого к Горькому и далее к Куприну, Бунину, Шмелеву, Серафимовичу, Чирикову, едва слышно перечисляются ещё какие-то имена. Становится видно, что именно эта традиция Куприну дорога и что Куприн до неприличия пьян. Всё-таки говорит. Спустя полчаса сама собой обрывается речь, как-то слишком внезапно, точно что-то припомнил или о чём-то совершенно забыл, в памяти случился провал. Куприн поднимается и долго выходит с места служения, не разбирая, что двери, в которые он порывается выйти, нарисованы на заднике сцены.
Вероятно, не повезло. К тому же Куприн у нас такой не один. Приезжает Бальмонт, крохотный, почти неприметный на широкой эстраде, хотя помещается на дамской высоты каблуках. Золотистая голова в завитках и колечках едва выступает над кафедрой. Эта золотистая голова в завитках и колечках вскидывается не без надменности вверх, покачивается из стороны в сторону, вдруг падает вниз, сминая высокий стоячий воротничок превосходной белоснежной крахмальной сорочки. Резкий голос сильно картавит, напоминая кого-то другого. Интонации постоянно меняются, но преобладает одна, восторженно-патетическая. Бальмонт берёт на себя смелость с кафедры утверждать ужасную ересь, будто смысл искусства вне мысли, в одних созвучиях и сочетаниях слов, и нараспев убеждает в стихах:
Нет, вы это слышите? Вы представляете, что выходит на подмостки Толстой на больших каблуках и объявляет решительно, что Пушкин, Гоголь, Тургенев и кто там ещё, э, да бог с ними, мелочь одна, пустяки, только предтеча пред ним? Не представляете? Вот то-то и есть! Подгнило что-то в русском государстве!
А знаменитости в жажде сценической славы и денег шествуют по стране. Валерий Брюсов, с обжигающими сухими глазами, с удлинённой, на затылке резко срезанной головой, читает отрывисто, чопорно, признанный мэтр, окружённый вихрем легенд, читает доклад. И что же? О чём же доклад? Невозможно поверить ушам! Гоголь, обнаруживает признанный мэтр, был величайшим обжорой, любителем со вкусом поесть, устраивался с толком, с расстановкой в лучших тратториях Рима, весьма отличался на обедах Погодина, а также и в знаменитых своих повестях. Это Гоголь? Гоголь, Гоголь, вам говорят! И становится скверно, и целую ночь снится Гоголь с итальянской спагеттой во рту. Наказанье какое-то, тьфу!
Игорь Северянин прибывает из Санкт-Петербурга. В чёрном изысканном сюртуке, белая хризантема в петлице. Выходит, облитый молочно-белым заревом люстр, прислоняется к задней стене, долго ждёт, опустивши долу глаза, с каменным равнодушием на выхоленном удлинённом лице, пока стихнут истерические вопли девиц и грохот аплодисментов, в которых изливается ликованье студентов и гимназисток все в тех же зелёных передниках, уже тошно глядеть. К ногам Игоря Северянина бросают цветы. Игорь Северянин всё стоит неподвижно и не наклоняется поднять хотя бы один. Наконец шагает вперёд, произносит негромко, что поэзия и жизнь — только две параллельные линии, которые в геометрии сходятся в бесконечности, а в действительности часто пересекаются, набегают одна на другую, отскакивают прочь, и вот он, король поэтов Игорь Северянин, ловит в этой обыденной жизни любое сочетание, любой перекрёсток этих двух линий, чтобы обогатить и украсить действительность. Доложив, как свершается процесс его творческой мысли, полузакрывши глаза, король читает тягуче и нараспев: