Первым делом интеллигентным людям не дают говорить. Отменяется прежняя свобода печати, когда все запасы бумаги и всё типографское дело находились в частных руках. Объявляется новая, более полная свобода печати, когда все запасы бумаги и всё типографское дело поступают под строжайший контроль новой власти.
Благодаря этому новшеству на помощь слухам приходят газеты, окрылённые новой свободой печати, и тут уже волосы дыбом встают, не держит несчастные волосы никакой бриолин. Газеты, попавшие под строжайший контроль новой власти, именуют интеллигентных людей не иначе, как прихлебателями, слякотью и чёрт знает чем. Газеты призывают очистить русскую землю от насекомых и паразитов, разумеется, вредных, в первую голову от тунеядцев и саботажников, которые себя называют интеллигентами, то есть предлагается поскорее избавиться от инженеров, агрономов, экономистов, статистиков, профессоров, литераторов, учителей и врачей, для чего надлежит использовать карцер, принудительные работы, унизительный жёлтый билет, вообще всё, что взбредёт в революционную голову, осенённую, вместо разума, революционным чутьём. Начинать же следует с патриарха, непременно с него, чтобы, так сказать, вышибить дух, духовную опору у интеллигентного человека отнять, который с духовной опорой сильней Геркулеса, а без духовной опоры пигмей. Что ж удивляться, что спустя самое короткое время патриарх попадает в ЧК.
Итак, истребление русской интеллигенции предрешено.
И Михаил Афанасьевич чувствует каждый день, каждый час в своей тихой Вязьме, что занесён над ним нож и что в любую минуту этот нож вонзится в самое сердце, распорет живот. Много ли надо для тех, у кого на месте разума и закона чутьё? Ничего им не надо. Он бреется каждое утро бритвой “Жиллет”, у него превосходный пробор в волосах. Как не шлёпнуть такого субъекта, саботажника и тунеядца, даже если саботажник и тунеядец целыми днями в уездной больнице торчит? За больницу и шлепнут в первую голову, если в больнице кто-нибудь ненароком помрёт. Сколько раз и в благословенные времена мира, законности и тишины слышал он у себя за спиной краткое обращенье: “Убью!”
Безысходность. Тоска. По ночам город Киев снится в море белых огней, милые лица, раскрытый рояль. Совсем неприметно проскальзывает в этом году Рождество. Кому придёт в голову в такую-то пору славить Христа? Уже Новый год подступает. 31 декабря. Тася стряпает что-то, слышно, как то и дело посуда на пол летит. Он сидит в своём кабинете, сделал укол, пишет Наде письмо, беспорядочно пишет, как приходит на ум:
“Дорогая Надя, поздравляю тебя с Новым Годом и желаю от души, чтобы этот новый год не был бы похож на старый. Тася просит передать тебе привет и поцелуй. Андрею Михайловичу наш привет...” Укоряет сестру, что не пишет, что своего адреса ему не даёт, делится своим беспокойством о маме:
“Я в отчаянии, что из Киева нет известий. А ещё в большем отчаянии я оттого, что не могу никак получить своих денег в Вяземском банке и послать маме. У меня начинает являться сильное подозрение, что 2000 р. ухнут в море русской революции. Ах, как пригодились бы мне эти две тысячи! Но не буду себя излишне расстраивать и вспоминать о них...”
Наконец важнейшее, то, что на душе его камнем лежит:
“В начале декабря я ездил в Москву по своим делам, и с чем приехал, с тем и уехал. И вновь тяну лямку в Вязьме... Я живу в полном одиночестве... Зато у меня есть широкое поле для размышлений. И я размышляю. Единственным моим утешением является для меня работа и чтение по вечерам... Мучительно тянет меня вон отсюда в Москву или в Киев, туда, где, хоть и замирая, но всё же ещё идёт жизнь. В особенности мне хотелось бы быть в Киеве! Через два часа придёт новый год. Что принесёт мне он? Я спал сейчас, и мне приснился Киев, знакомые и милые лица, приснилось, что играют на пианино... Недавно в поездке в Москву и Саратов мне пришлось видеть воочию то, что больше я не хотел бы видеть. Я видел, как толпы бьют стёкла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве... Видел голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров, видел газетные листки, где пишут в сущности об одном: о крови, которая льётся и на юге, и на западе, и на востоке... Идёт новый год...”
О, теперь уже до конца его жизни и долее предстоит ему видеть то, чего не хотел бы он видеть. Он и увидит и впоследствии с трагической горечью скажет:
“Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимой снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская — вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс...”