Выбрать главу

И с какой ясностью и простотой передаётся потом странная цепь размышлений, и беспокойно, рывками налетающий сон:

“Да что я, Лермонтов, что ли? Это, кажется, по его специальности? При чём здесь я! Заваливаюсь на брезент, съёживаюсь в шинели и начинаю глядеть в бархатный купол с алмазными брызгами. И тотчас взвивается надо мной мутно-белая птица тоски. Встаёт зелёная лампа, круг света на глянцевитых листах, стены кабинета... Всё полетело верхним концом вниз и к чёртовой матери! За тысячи вёрст на брезенте, в страшной ночи. В Хинкальском ущелье... Но всё-таки наступает сон. Но какой? То лампа под абажуром, то гигантский тёмный абажур ночи и в нём пляшущий огонь костра. То тихий скрип пера, то треск огненных кукурузных стеблей. Вдруг утонешь в мутноватой сонной мгле, но вздрогнешь и вскинешься. Загремели шашки, взвыли гортанные голоса, засверкали кинжалы, газыри с серебряными головками... Ах!.. Напали! Да нет! Это чудится... Всё тихо. Пофыркивают лошади, рядами лежат чёрные бурки — спят истомлённые казаки. И золой покрываются угли, и холодом тянет сверху. Встаёт бледный дальний рассвет. Усталость нечеловеческая. Уж и на чеченцев наплевать. Век не поднимешь — свинец. Пропадает из глаз умирающий костёр... Наскочат с “хлангу”, как кур зарежут. Ну и зарежут. Какая разница... Противный этот Лермонтов. Всегда терпеть не мог. Хаджи. Узун. В красном переплёте в одном томе. На переплёте золотой офицер с незрячими глазами и эполеты крылышками. Тебя я, вольный сын эфира. Склянка-то с эфиром лопнула на солнце... Мягче, мягче, глуше, нежней. Сон...”

А наутро отдохнувшие за ночь станичники, ни черта не знающие о Лермонтове, берут с ходу оставленный Узуном аул, грабят и жгут, пускают по ветру пух из чеченских перин, хватают пачками кур, а усталый, так почти и не спавший лекарь с отличием, глядя на кипящий котёл, размышляет с тоской:

“Голову даю на отсечение, что всё это кончится скверно. И поделом — не жги аулов. Для меня тоже кончится скверно. Но с этой мыслью я уже примирился. Стараюсь внушить себе, что это я вижу сон. Длинный и скверный. Я всегда говорил, что фельдшер Голендрюк — умный человек. Сегодня ночью он пропал без вести...”

Я восхищаюсь человеком, который, попавши в кромешный ад гражданской войны, сумел всё это увидеть, нашёл в себе достаточно силы и мужества, чтобы обо всём этом подумать, и два-три года спустя с таким изяществом положить на бумагу. Но вот что было делать этому человеку? Как было ему поступить?

Глава семнадцатая.

ОПЯТЬ ДЕЗЕРТИР

ЕГО предвидение, впрочем, уже к тому времени вовсе не трудное, что “всё это кончится скверно”, сбывается с математической точностью. На всём протяжении громадного фронта юга России идут кровопролитнейшие, затяжные бои, где всякий день успех выпадает то на долю одних, то на долю других. Форсируют реки, угрожают флангу противника, тогда как, в свою очередь, противник на другом участке тоже заходит во фланг, потери ужасные с обеих сторон, госпитали переполнены ранеными, и всё же красные продвигаются шаг за шагом вперёд, неумолимо, неудержимо, разрывая коммуникации, разъединяя силы белых на группировки, так что наконец не остаётся единого фронта, и битва ведётся везде, скорей уже не волей стратегов, а волей случайностей, наводящих друг на друга войска.

В этой сумятице его швыряет в разные стороны та же случайность этих внезапных ожесточённых кровопролитных боёв. Какое-то время они с Тасей живут неподалёку от Владикавказа в теплушке и питаются одними арбузами, потому что больше у них никакой провизии нет. Глухой ночью в такой же загаженной, развинченной, словно бы на ходу стенавшей теплушке он едет куда-то. Фляжка с водкой висит на сером ремне. Какая-то дама сидит. Он рассказывает ей про тот ночной бой и полковника, раненного ружейной пулей в живот, не в силах сдержать какие-то болезненные, арлекинские жесты. И дама жалеет его, жалеет за то, что он так дёргается, беспорядочно, страшно. В той же теплушке или в другой, при слабом свете свечи, вставленной в пустую бутылку, он пишет рассказ совсем небольшой, во время остановки приходит в газету, отдаёт свой рассказ, и рассказ берутся печатать. Скорей фельетон, написанный в стиле, прославленном Дорошевичем. В одной строке — одна фраза, так что получается чрезвычайно разгонисто. Я же эти фразы сожму, потому что фельетон удивительно интересен своей пророческой мыслью о растерзанном будущем у него на глазах погибавшей России: