Полковник Хворостовский, с чёрной повязкой на левом глазу, изредка крививший жуткие рожи (последствие контузии), спешил оповестить солдат и офицеров о скором отбытии. По праву руку от него шёл офицер из Чехословацкой дивизии, на всякий случай переводя команды Хворостовского на чешский. Конечно, солдаты дивизии и без того могли понять Хворостовского (а вот русский вряд ли бы понял без особой сноровки чешский), но так было надёжней.
Вообще, собранный сейчас на пограничной с Австрией станции, Вальтице, представлял отряд то ещё. Солдаты и офицеры, все сплошь добровольцы из русских, чехословацких и польских частей, щеголяли в чёрном. На кокардах, погонах, шевронах — металлические изображения "адамовой головы", то есть черепа и скрещенных костей под ним. Офицерам присвоили знаки золочёные, а солдатам — белые. До поры до времени, в глубине поезда, скрывалось и знамя Первого ударного полка: серебряный череп, пронзённый мечом, на чёрном фоне и надпись "Россия или смерть!". Уже никто не помнил, кому первому в голову пришла мысль выбрать именно такой символ, но зато каждый из "ударников" понимал его значение. Шедшие в бой под таким знаменем солдаты побеждали смерть, атаковали врага, доказывая, что нет ничего на свете ценнее Бога и России. Как ни странно, это сформулировал сам Фредерикс, оказавшийся русофилом даже большим, чем Марков или какой-нибудь черносотенец Иванов. "Ударники" идею Иогана Карловича поддержали, при встрече величая его не иначе как "философ" (с ударением на последнем слоге). Иогану Карловичу льстило такое внимание: остзеец никогда не был лишён честолюбия и желания прославиться. Как знать, авось останется имя его в летописи полка?
"Ударники" заполнили всю платформу небольшого вокзала. Некоторые курили, иные вышли надышаться вечерним воздухом. Здесь, не то что в России, весна пришла много раньше, и была она впятеро теплее. Чем-то погода напоминала Фредериксу его родную Эстляндию, с той лишь разницей, что за отсутствием моря здесь не дул ни вечерний, ни утренний бриз. Иогану взгрустнулось, едва мысли перенеслись на тысячи вёрст, к прибалтийскому взморью. Эх, до чего же там красиво! Помнят ли его ещё там, ведь сколько лет прошло с той поры, как он простился с родными краями. Как там родители? Что та соседка-хохотушка, Марта Ринова, не увёл её какой-нибудь отставной поручик?
Фредерикс посмотрел влево: приближался полковник Хворостовский, а это значит, что пора занимать места в вагоне.
— По вагонам! По вагонам! Братцы чехи, по вагонам! — командир состроил (то ли нечаянно, то ли намеренно) остзейцу в высшей степени выразительную рожицу.
Иоган Карлович затушил сигарету и, подобравшись, вошёл в пулмановский вагон, уже забитый кирилловцами. Целый батальон их на время придали Первому ударному, чтобы усилить пока ещё слабую часть. Так, во всяком случае, говорили официально. Слухи же упорно твердили, что Верховный Главнокомандующий желал использовать в Вене самых надёжных бойцов.
Вообще, для всего мира Первый удар сейчас находился где-то под на севере Богемии, у самой германской границы. Здесь же якобы квартировал Пятый гусарский полк. Ещё со времён Заграничного похода эта часть носила форму с изображениями черепов и костей, и только Николай Второй официально утвердил "адамову голову". Со стороны "ударников" и "гусаров бессмертия", как их прозвали, легко можно было спутать: что у тех череп и кости, что у этих. Тем более в последнее время Пятый полк использовали в основном как пехотную часть, так что отсутствие коней никого не должно было смутить. Целью поездки "гусар" Австрию Кирилл назвал "вспомошествование делу обмена пленными". На самом же деле ударников ждала другая, намного более сложная и важная миссия.
Гвардейцы шутили, обменивались мнением о достопримечательностях Праги (в основном о знаменитых пивных), скручивали папиросы из утренних газет — словом, делали вид, будто им предстоит увеселительная прогулка, а не подавление беспорядков в австрийской столице. Голодный бунт, поддержанный большинством гарнизона, вот-вот должен был превратиться в настоящую революцию.
— Ну-с, Иоган Карлович, — к Фредериксу присоединился Хворостовский и, бедняга, "состроил" ещё одну уродливую рожу. — О чём думаете? О венских закусочных? Говорят, штрудель там просто божественный, а уж шницель, шницель! Ещё бы туда баварских сосисок завезли…Если уж нам в вотчину Людвига Безумного не попасть, так хоть в Вене бы затерялся уголок скалистой Баварии!
Фредерикс и не предполагал, что составивший ему компанию Иван Антонович был преизрядным гурманом! В этом худом, тоньше жерди, полковнике, да ещё не оправившемся от контузии, горело пламя волчьего аппетита!
— Полно Вам, Иван Антонович! Голод ведь! В Вене, говорят, маиса нет, не то что уж штруделей и шницелей… — у Фредерикса от этого разговора уже начал предательски урчать живот. — Люди гибнут от голода. Да что голод? Последние две австрийские дивизии, отправленные до перемирия на Западный фронт, и вовсе босиком воевали. И с одной винтовкой на троих.
— Это для простонародья — голод, а в "известных", — Хворостовский подмигнул, — местах царский обед подадут. Были бы деньги и связи…Всё найдётся…Да-с…Или Вы не знаете, что в Петрограде было в феврале? С хлебом в пекарнях полнейший разгром, зато в кафешантанах — виктория, настоящая виктория!
В образности, правда, специфичной, весьма специфичной, Хворостовскому нельзя было отказать. Иоган Карлович был уже близок к "полнейшему разгрому": голодный желудок алкал еды после считанных минут разговора с полковником-гурманом. Живот уже вот-вот должен был поднять голодный бунт, как — на счастье Фредериксу и закусочным Вены, которые он готов был разгромить в пух и прах — поезд тронулся. Раздался стук колёс о рельсы, сперва неуверенный, тихий, но с каждым мгновением всё более уверенный, а вскоре и наглый. Наконец поезд набрал должную скорость, и колёса размеренно застучали.
— Ну вот, мы уже на пути в Вену, а вместе с нею — и к миру! Страшно подумать: почти четыре года войны, четыре года…Сотни тысяч погибших, раненых, разгромленные, разорённые области, беженцы, перекройка мировой карты…А бочку-то подорвал один-единственный выстрел самоуверенного юнца! — Хворостовский славился на весь Кирилловский полк своим умением в мгновение ока менять тему разговора.
Ещё бы! Иван Антонович до войны работал приват-доцентом в Петербургском политехническом, преподавал мировую историю, имел громкий успех среди слушателей, открывались блестящие перспективы карьерного роста…Но, словно желая удивить "всенаперёдзнаек", как любил говаривать сам приват-доцент, на следующий день после объявления Манифеста о начале войны записался вольноопределяющимся в действующую армию. Потом были Танненберг, где он потерял глаз, чудом избежал плена и получил унтер-офицерский чин, Нарочь, после которой Хворостовский приобрёл ненависть к болотам, слякоти, канонаде и любовь к немецким глубоким сухим окопам, Новый Луцкий прорыв, окончившийся для историка званием подполковника (замечательная карьера!) и контузией. Но Иван Антонович не желал отсиживаться по госпиталям и убедил врачей отпустить его в родную часть, рвавшуюся к Венгерской равнине…Перемирие Хворостовский встретил уже в чине полковника в предместьях Будапешта, командуя Словацким полком Чехословацкой дивизии. Судьба вновь решила сыграть с Иваном Антоновичем: война, несмотря на заключённое перемирие, для него продолжилась. Долг службы позвал его во главе полка на север, в Прагу, где его назначили командиром Первого ударного. Мотала же его служба по Европе!
— И всё же…Иоган Карлович, послушайте! Поют! Что за чудесная песня… — Хворостовский, ко всему прочему, был и ценителем песенного жанра!
Солдаты запели незнакомую Фредериксу песню, протяжную, заунывную, но обладавшую внутренней силой.
— Чудесная…Чудесная песня! — Хворостовский повторил за кирилловцами: — Дать России мир… Пойду-ка попрошу слова переписать! Всенепременно! Надо! Надо!
Иван Антонович даже прекратил корчить рожи, столь благотворно на него повлияла эта простенькая песня. Иоган Карлович решил не дожидаться собеседника и прилёг вздремнуть…