— Какого чёрта вам тут понадобилось, мне известно. Только вот я солдат, а не жандарм. Так что не взыщите, ежели драться придётся. А сейчас можете есть, пить да разговоры разговаривать. Да только, — взгляд русского офицера, упавший на помещика, в чьём доме как раз проходило заседание заговорщиков, такое секретное, что о нём стало известно всей округе, — зря затеяли вы это глупое дело. Вам-то русскую силу не одолеть, мы не лыком шиты, нечего и думать справиться. Только отправите на тот свет себя и всю родню. Смекайте, пока есть время.
В той речи Иван Ефимович, правда, вставил пару словечек, которые в нём быстро выдали его происхождение и привычку к краткости и простоте. К счастью, полки поняли их более или менее правильно.
Ещё раз Иван Ефимович окинул взглядом залу, развернулся и пошл обратной дорогой. Его взвод нервно дожидался командира. Если бы Деникин не вернулся, с поляками бы начали разговаривать языком оружия…
Густой пар, аромат берёзовых веников, запах пота и жар — всё это смешивалось в старинной баньке, сложенной ещё лет двадцать или двадцать пять назад из могучих дубовых брусьев. Внезапно раскрылась дверь, и в парную вбежал запыхавшийся солдат. Запыленная шинель, сбившееся, хриплое дыхание и яростный блеск в глазах.
— Господин прапорщик, косиньеры, — так прозвали польских повстанцев, у которых никакого оружия, кроме кос, почти что и не было, — идут.
— Ишь обнаглели! — Иван Ефимович, неимоверно злой оттого, что поляки не жали допариться, скомандовал немедленное Конечно же, мало кто успел не то что шинели, но и брюки надеть, рванули навстречу банде.
Много лет ещё, крестясь и шепча молитвы, местные рассказывали о "дикой охоте". На конях, крича и улюлюкая, по пыльной дороге неслись какие-то черти, решившие принять человечье обличие, да у многих не получилось. Чёрные, с красными глазами, голые, с саблями наперевес, злые, мчались охотники в ад, угрожающе и свирепо зыркая на попадавшихся по дороге людей…
— А поляк-то не хочет вылазить!
— А пали камин! Пущай повеселится! — Иван Ефимович готов был вот-вот разозлиться.
Деникину приказали доставить местного ксёндза, которого подозревали в разжигании ненависти к русским властям. Подозрения сам поляк и подтвердил, попытавшись убежать. Убежать-то он не смог, а вот спрятаться в каминной трубе — сумел. Лезть и пачкать золой одежды никому не хотелось, поэтому сперва бунтовщика решили уговорить по-хорошему. Не получилось. Поэтому решили по-плохому: разожгли тот камин, в который ксёндз влез.
Дрова затрещали — а из труб послышались крики и ругань, отборная, как черника, подаваемая к царскому столу.
— Как заливается-то ксёндз, ему бы в хор идти, а? — улыбнулся Деникин, а через мгновение тёмная туша рухнула на поленья, подняла тучу искр и стала кататься по полу, пытаясь затушить занявшуюся одежду…
Через два года после отставки, в которую вышел Иван Ефимович в чине майора, в тысяча восемьсот семьдесят первом году Деникин и Елизавета Фёдоровна Вржесинская, полька из городка Стрельно, из бедной семьи, зарабатывавшая себе и своему старику-отцу на скудную жизнь шитьём, сочетались браком. А четвёртого декабря тысяча восемьсот второго года в их семье родился сын Антон. Ещё в детстве он великолепно овладел и польским, и русским: отец до конца жизни не научился разговаривать по-польски, хотя его прекрасно понимал, а мать, читавшая русских авторов, так и не смогла общаться на языке мужа без акцента…
Денег, получаемых Иваном Ефимовичем, не хватало: в конце месяца, дней за десять до получки, приходилось ходить по знакомым, охотно и радостно дававшим взаймы. Правда, майор в отставке несколько дней перед этим, случалось, собирался, морально готовился к просьбам дать в долг, бывшим для него мукой. И сам не мог не дать последние деньги людям, влачившим ещё более жалкое существование. Елизавета Фёдоровна из-за этого нередко упрекала мужа: "Что же ты, Ефимыч, ведь нам самим нечего есть". И работала, напрягая до слёз глаза, страдая мигренью с конвульсиями…
Единожды в год, да и то — далеко не каждый, от министерства финансов, в подчинении у которого находилась пограничная служба, получали пособие, рублей сто или сто пятьдесят. Это было настоящим праздником для семьи Деникиных: отец возвращал долги, покупал себе пальтишко, шились обновки для Антона. К тому времени Иван Ефимович, привыкший к военной форме, из-за нехватки денег на пошив нового мундира, ходил в штатском — да в потрёпанной фуражке, с которой они никогда не расставался. Только в старом сундуке, пересыпанный нюхательным табаком (от моли), лежал последний мундир. "На предмет непостыдная кончины — чтобы хоть в землю лечь солдатом" — не уставал повторять Иван Ефимович…
Липкий от пролитого пива, вина, разлитой водки пол. Запах сдобы и жареного мяса. Корчма. Какой-то здоровенный поляк в медвежьей шубе, лишь подчёркивающей его богатырские плечи, пристально вглядывался в лицо бывшего майора. Антон уже хотел было указать отцу на странного пана, но тот опередил шестилетнего мальчика: вскочил с места, подбежал к Ивану Ефимовичу и стал обнимать его, целовать, хлопать по спине. Этот человек оказался из "крестников" Деникина. В годы польского восстания всех людей, задержанных с оружием, ждала ссылка, или кое-что намного хуже. Подростков, студентов, гимназистов Иван Ефимович обычно приказывал просто пороть, "всыпать мальчишкам под десятку розог" — и отпустить на все четыре стороны. Начальству об этом так никогда и не донесли: сотня не выдала своего командира…
Антон до конца жизни вспоминал, как из-за глупейшего приказа во Влоцлавском реальном училище, как бедный аккуратист, немец Кинель пытался рассказать о красотах польского языка — на корявом русском, а ученикам запрещалось во всякое время в стенах училища и даже на собственных квартирах говорить по-польски. Правда, после тысяча девятьсот пятого многое сменилось в лучшую сторону. А после поляки отомстили: за какой-то год, в тысяча девятьсот тридцать седьмом, было взорвано сто четырнадцать православных церквей, в которых были поруганы святыни, священники и многие верные прихожане арестовывались. В руины взрывом превратили великолепнейший Варшавский собор. А в день Пасхи примас Польши призывал идти следами фанатических безумцев апостольских в борьбе с православием…
Бедный ксёндз, чувствуя, что завалят ученики экзамен, раздавал им здания учить какой-то определённый билет.
— Прежде чем перейти к событиям, — изощрялись кто как мог ученики, — надо бы сперва затронуть…
Инспектор, думавший о чём-то своём. Пропускал мимо ушей…
— Наслышан я, — православный священник, созвав четырёх учеников из класса, всех православных там, тихо начал: — Наслышан я, что ксёндз на экзамене плутует. Нельзя и нам, православным. Ударить в грязь лицом перед римскими католиками. Билет — билетом, а спрашивать я буду вот что…
И каждому доставалось по теме. Жалко только, что в конце концов инспекторы поняли, что перед ними разыгрывают инсценировки…
Усевшись на окне третьего этажа, с полным бокалом вина в левой руке, какой-то чуть-чуть трезвый корнет громогласно приветствовал знакомых прохожих. Юный паренёк глядел на это в оба глаза, всегда поражаясь то ли храбрости, то ли глупости корнета. Только потом, через двадцать пять лет, Деникин, начальник штаба Восточного отряда Маньчжурской армии, да генерал Ренненкампф, командующий той самой армии, вспоминали те годы. Сложно было признать в начальнике Деникина того самого корнета…
Осенью тысяча восемьсот девяностого года, после записи в Первый Стрелковый полк, квартировавший в Плоцке, Деникин поступил в Киевское юнкерское училище с военно-училищным курсом, а вместе с Антоном Ивановичем ещё человек девяносто…
Пустые пушечные амбразуры, серые сводчатые стены-ниши, — и особый дух, аромат истории, овевавший крепость, в которой располагалось училище. Может быть, именно из-за него очередной смельчак спустился на землю по жгутам, связанным из белья да тряпья, а потом быстро-быстро, изредка оглядываясь на громаду крепости, идёт к Днепру. Тиха украинская ночь — да только волнения полна: Деникин это понимает через несколько часов.