Единственный раз за всю свою историю христиане позволили себе поднять оружие для защиты единоверцев и религиозных святынь во время крестовых походов. И вот мы уже скоро тысячу лет перед всем миром извиняемся, все дружно осуждают «грабительские крестовые походы», хотя они были чисто оборонительным предприятием с целью остановить агрессию ислама. А мусульмане открыто призывают «во имя Аллаха» к нападению на соседей с целью «распространять истину, единобожие» — и ничего, всё нормально. Они и не думают в этом каяться, да никто почему-то и не призывает их к покаянию, никакие «кардиналы леманы».
— А что творили тевтоны в Прибалтике? Поймают язычника и говорят: «Крещение или смерть».
— Тевтонские отморозки после этого теряли всякое право называть себя христианами. Церковь всегда осуждала практику насильственного насаждения христианства. Тевтоны так поступали, потому что были очень плохими христианами. А мусульмане, насильственно распространяющие ислам, как раз очень хорошие мусульмане. Подобные эксцессы в христианском мире случались только тогда, когда правители прикрывали свои имперские задачи именем Христа, на что совершенно не имели права, либо когда церковные иерархи лезли в политику, что им по сану совсем не надлежало, либо это были простодушные и безграмотные христиане, имеющие очень смутное представление о христианстве. И всё это было давным-давно, новейшая история совершенно не знает подобных эксцессов со стороны христиан.
Но вот что пишет Гейдар Джемаль — не средневековый, а современный исламский автор. Надо ещё сказать, что Джемаль — прекрасно образованный интеллектуал, а не тупой полевой командир. При этом он не относится ни к духовенству, ни к правящим кругам исламского мира, то есть не имеет необходимости оправдывать чью-либо политику. Джемаль лучше других знает, что такое ислам. И вот что он пишет: «Существует 3 мира: дар уль куфр (мир неверия), дар уль харб (мир войны) и дар уль ислам (мир веры). Мир войны — это зона, в которой происходит столкновение с куфром». Неужели ещё нужно что-то объяснять? Ислам не просто одобряет или приветствует войну за веру. Ислам — это и есть война. Они не станут, как мы, засорять себе голову вопросами о том, когда можно, а когда нельзя обнажать меч во славу Божию, когда это грех, а когда — не очень. Во славу Аллаха они всегда готовы убивать, без проблем и без систем.
— И мы скоро вступим в бой ради Христа. И покроем себя грехом.
— Вступим. Покроем. И будем замаливать свой грех, который удалит нас от Царства Небесного. И будем уповать на то, что Господь из великого милосердия своего очистит от крови души грешных своих слуг.
Горы дарят небо. В горах небо другое — огромное и близкое. Горы дарят воздух. Здесь человек начинает понимать, что живёт не в пустоте. Горы дарят цветы. Как нежны эти маленькие Божии создания, растущие на камне. В горах мужчина начинает понимать, что значит быть мужчиной. Здесь совершается встреча с самим собой.
Никогда в жизни Сиверцев так не уставал, как во время изнурительного перехода по горам Ирана. И всё-таки он чувствовал себя счастливым, потому что всё было просто — надо выдержать, надо дойти. А больше ничего не надо.
Покинув субмарину и без проблем вступив на персидскую землю, они сначала долго ехали куда-то на машине, которая ждала их в условном месте, потом опять ехали и вот теперь снова шли козьими тропами.
Впервые они с Дмитрием работали группой. Андрей научился понимать своего командора без слов. Князев был старше его не более, чем на полтора десятка лет, но Андрей уже начинал чувствовать в нём отца — внимательного и заботливого, очень простого и близкого, всегда говорившего с ним на равных, но иногда вдруг удалявшегося на недосягаемые высоты орденской иерархии. Без надменности, без холода, он просто становился психологически недоступным. Андрей хорошо чувствовал, когда к командору можно обращаться просто по имени, а когда его надлежит называть «мессир» и никак иначе.
Они развели костёр на берегу горной речки. Дмитрий пошёл с котелком к воде. Как хорошо на нём смотрелись просторные персидские одежды, словно он всю жизнь их носил. И эта шапочка, сначала казавшаяся странной, а теперь уже ставшая вполне привычной. Так же одеваются моджахеды в Афганистане, тот же народ — фарси. После Афгана Князев мог возненавидеть эту одежду, а он носит её, как природный перс — с элегантным достоинством и простотой. Он явно любит эту одежду. Так же, наверное, он относится к исламу. Отвергает его, но любит. Любит в исламе верность Богу до последнего вздоха, любит суровость и простоту, любит приверженность добрым и древним традициям.
Как не хотелось бы Андрею когда-либо скрестить своё оружие с мусульманами. До того ли, когда мир вокруг них бьется в истерике воинствующего безбожия? Пусть противоречия между исламом и христианством принципиальны и непреодолимы, но перед лицом безбожного мира они отступают на второй план. А Дмитрий-таки вылитый моджахед. Не только по одежде, у него и лицо стало какое-то душманское.
К окрестностям Аламута они подходили когда уже смеркалось. Как и всегда в конце дневного перехода Сиверцев едва держался на ногах. Голову застилал туман, ещё больше усугублявшийся сумерками. Двух персов, которые встретили их на тропе, Андрей почти не воспринял, словно они выплыли из сна и сейчас должны исчезнуть, а потому не надо обращать на них много внимания. Потом появился горный аул, мазанки, показавшиеся такими же иллюзорными. Его завели в какое-то помещение, жестом указали на кровать и исчезли. И вообще всё исчезло.
Андрей проснулся ранним утром. Глянул на часы — начало пятого. Спать совершенно не хотелось, голова была ясной, во всём теле — бодрость, несмотря на то, что мышцы болели от вчерашней перегрузки. Хотелось двигаться. В душе стояло замечательное ощущение радости жизни. Спал он, как выяснилось, в одежде. Присел на кровати. Хотелось вот так просто посидеть в безмолвной молитве.
Через некоторое время в комнате появился. Шах. Никем иным этот человек не мог быть. Дмитрий описывал Шаха, как бродягу-оборванца, а стоящий перед Сиверцевым человек был одет в шелка и парчу, голову его венчал тюрбан с крупным рубином, на груди — крест, усыпанный изумрудами. Он напоминал исламского вельможу среднего калибра, даже крест не разрушал этого образа. Но царственная осанка, исполненная величавой простоты, изумительно благородное лицо — они могли принадлежать только тому нищему бродяге-дервишу. Чёрные маслянистые глаза были очень добрыми, без намёка на высокомерие, такие вряд ли могли быть у вельможи. Сиверцев встал и, сдержанно улыбнувшись, отвесил полупоклон. Шах ответил тем же.
— Вы — Шах? — по-мальчишески спросил Андрей.
— Так называют меня. Я отзываюсь, чтобы никого не смущать. Но я не шах, конечно. Слуга своих людей, — Шах говорил мягко и добродушно, но совершенно без елейности.
— А меня зовут Андрей.
— Мистер Князев уже успел рассказать мне о вас. Не хотите ли, Андрей, присутствовать на богослужении в Каабе Христа?
Андрей растерялся лишь на секунду:
— Если это будет угодно Богу, господин.
Аул, по которому они шли, был самым обычным — мазанки, суровые бородатые мужчины, женщины в паранжах, шустрые босоногие ребятишки. Храма нигде не наблюдалось. Шах завёл Андрея в самую обычную мазанку с нищим убранством. Ничто здесь не напоминало храм, но растеряться Андрей не успел. За ободранной неприметной дверью, которая могла бы вести в заурядную кладовку, открылась каменная лестница, ведущая вниз. Пока они спускались, Шах пояснил: «Когда-то на месте нашего аула был замок ассассинов. Нет, не Аламут, конечно. Аламут стоял в нескольких милях отсюда, а этот замок, так же подчинявшийся Хасану ас-Саббаху и его преемникам, был куда меньше главной ассассинской твердыни. Но ассасины даже небольшие свои замки обустраивали весьма основательно, а в результате, хотя наш замок давно исчез, но подземные помещения очень хорошо сохранились, чему мы, конечно, рады. Здесь наш храм. Христианская Кааба».