Выбрать главу

Ещё в XIV веке в Малой Азии было отмечено движение в пользу слияния ислама и христианства под влиянием суфиев. Трудно сказать, что хотели эти суфии: синтезировать две религии или выйти из ислама в христианство. Но они «христианствовали», это точно. Их опыт можно было изучить, скорректировать, развить.

Ага-Мухаммад Алит, знаменитый шиитский учёный, ожесточённый враг суфиев, писал: «Главные положения «Хулули» (суфийского братства), конечно, сходны с символом назарян (христиан), которые веруют, что Дух Божий вошёл в утробу Девы Марии, а потому веруют в учение о Божественной природе своего пророка Иисуса».

Почтенный Ага-Мухаммад мог бы, конечно, знать, что не только суфии-хулули, но и сам пророк Мухаммад говорил едва ли не тоже самое. Но, видимо, суфии делали гораздо больший акцент на божественной природе Христа, чем это было принято в традиционном исламе, и это суждение начали связывать с суфизмом.

Вот ещё одна оценка: «Дервиши признают, что между тем, как все пророки и даже сам Мухаммад родились, как обыкновенные люди, Иисус Христос, которого они вместе с простыми мусульманами называют Рух Аллах, то есть Божий Дух, произошёл от Божественного Духа, вошедшего во чрево Девы Марии. Поэтому он обладает Божественной природой».

Итак, некоторая часть дервишей-суфи посвятила себя заботе о небольших, едва заметных росточках христианства, которые были в традиционном исламе. К слову сказать, развивать то, что в исламе уже есть, куда более исламский подход, чем, например, заимствовать у индусов учение о реинкарнации, как это делали другие суфии, так что именно христианствующие суфии могли пользоваться в мусульманской умме наибольшим авторитетом. Так вот могло ли из этих росточков, за которыми ухаживали мудрые и просвещённые суфии, вырасти полноценное дерево христианства? А что этому препятствовало?

Многие суфии развивали учение о Божественной Любви. Иные суфии понимали любовь пантеистически, то есть в совершенно нехристианском смысле. Именно о суфи-пантеистах один исследователей писал: «Дервиши превратили любовь не только в основное, руководящее начало жизни и деятельности человека, но и в одушествляющий принцип всей вселенной». Забудем на время про пантеизм и посмотрим на это утверждение беспристрастным христианским оком. Под чем тут не мог бы подписаться апостол любви Иоанн Богослов? Бог есть Любовь. Бог управляет вселенной. Значит, вселенной правит Любовь.

В исламе нет понятия любви. Ислам ничего не говорит о любви к Богу и даже отрицает её возможность. Коран учит не любви, а повиновению. Это книга кнута и пряника. Но вот что говорила удивительная женщина-суфи Рабиа ал-Адавайа: «О, Господи, если я служу тебе из страха перед адом, то спали меня в нём. Если я служу Тебе в надежде на рай, изгони меня из него. Если я служу Тебе ради Тебя самого, то не скрой от меня вечной Своей красы. Так охватила меня любовь к Богу, что не осталось у меня ничего, чем я могла бы любить кого-либо, кроме Бога».

Разве эти слова принадлежат не христианской монахине-подвижнице? Воистину, Рабиа была настоящей христианкой, даже если не подозревала об этом.

А вот речения великого суфия Ал-Басри:

«Познание наступает тогда, когда ты не находишь в своём сердце ни крупицы вражды».

«Каждый намаз, на котором отсутствует сердце, приближает к мучениям».

«Рай вечный — не за ничтожные дела земные, а за добрые намерения».

Это не ислам. Это христианство. Разве ислам предписывает изгонять из своего сердца вражду, ненависть к врагам? Разве ислам говорит нам, с каким сердцем надо совершать намаз? Его надо совершать пять раз в день, а к сердцу — никаких требований. Исламский рай для тех, кто «сражался на пути Аллаха», а тут все предписанные исламом «дела земные» объявляются ничтожными, а в рай, оказывается, можно войти «за добрые намерения». Это не просто христианство. Это православие.

«Наш трезвый друг» Джунейд ал-Багдади мыслил так: «Знай, что Аллах приближается к сердцам своих рабов ровно настолько, насколько Он видит их сердца приблизившимися к Нему. Следи же за тем, что близко твоему сердцу». Если бы мудрый и опытный игумен в православном монастыре обратился с такими словами к юному послушнику, ни сколько не было бы удивительно.

А мудрый суфий Саади Ширазский так видел дервиша: «Внешние признаки дервиша — рубище и нестриженные волосы, но действительные его приметы — бодрое сердце и умерщвлённая плоть. Обязанность дервишей — молитвы и славословия Богу, услужение и повиновение Ему, принесение в жертву себя и довольство малым, исповедание единобожия и упование на Бога, смирение и терпение».

Здесь нет спирита-факира, который лижет раскалённые железяки и прочими столь же глупыми способами «расточает спиритические силы». Это образ православного монаха. Разумеется, далеко не законченный образ, но ни сколько не противоречащий нашим представлениям о монашестве.

И это уже не ислам. И это уже не мираж суфизма. Это великий Саади. Современник Ордена тамплиеров.

* * *

Поезд весело катил по просторам Индии. В купе вальяжно расположились трое мужчин в белых одеждах местного покроя. В двух из них не трудно было узнать европейцев, а третий все всякого сомнения являл собой «лицо мусульманской национальности». Этот последний буквально прилип к окну, с напряжённым восхищением всматриваясь в буйную природу за окном.

— Скажи, Али, тебе нравится Индия? — спросил Сиверцев несколько покровительственно.

— Да, конечно же! — Али охотно подтвердил и без того очевидный факт.

— А мне не нравится, — категорично отрезал Андрей.

— Почему? — Али выглядел растерянным ребёнком.

— Слишком много шика, — пренебрежительно отрезал Андрей.

Князев жизнерадостно рассмеялся, бросив Сиверцеву понимающий взгляд.

— Что вы смеётесь? — к растерянности Али уже примешалась столь же детская обида, которую он не считал нужным скрывать.

— Не обижайся, Али, — спокойно и по-отцовски сказал Князев, — просто наш друг вспомнил одну русскую книжку. Ты не мог её читать, на фарси Ильфа и Петрова никто не смог бы перевести.

— Так точно, командор, — с картинной строгостью заключил Сиверцев.

Князев опять хохотнул, но на сей раз коротко. В контексте Ильфа и Петрова обращение «командор» приобретало ироничный смысл.

Али ещё ближе пододвинулся к окну, всем своим видом изображая, что его не надо отвлекать от чудесных лицезрений. Но Сиверцев не унимался:

— А почему тебя называют Али Каирский? Ты ведь не египтянин и вряд ли жил в Каире.

— Я очень хитрый, — весьма серьёзно сказал Али, не отрываясь от окна.

— А при чём тут хитрость? В Каире все такие?

Неожиданно для Андрея, Князев опять расхохотался. Али посмотрел на командора с благодарностью и улыбнулся тонкой, невероятно хитрой улыбкой.

— Сказки «Тысяча и одна ночь» переведены на русский, — пояснил Князев. — Тебе, Андрей, стоило их почитать, тогда ты знал бы, кто такой Али Каирский. Что за прелесть эти сказки! Каждая из них есть поэма! Кто сказал?

— Не знаю. Я что, Пушкин что ли? — тонко парировал Андрей.

У Князева уже, кажется, не было сил смеяться. Все трое пребывали в самом благодушном настроении.

* * *

После невероятной тесноты подводной лодки буйство красок сказочного Индостана пьянило и расслабляло. Кажется, шпроты в банке чувствовали себя просторнее, чем они в маленькой субмарине, которая в Персии приняла на борт 11 человек. Андрей искренне недоумевал, вспоминая о том, что Князев говорил ему — это плавсредство может перевести десант до 20-и спецназовцев. «А, впрочем, что тут непонятного? — вяло думал Сиверцев. — Спецназовцы — не туристы, им комфорт никто не гарантирует. Тут единственный критерий — смогут ли они выдержать такое уплотнение? А они смогут».

С ними пошли десять тигров Шаха, да напросился ещё один шиит — двунадесятник, называвший себя Али Каирский. Али симпатизировал христианству, но не имел намерения его принимать.

— Зачем тебе с нами, Али? — печально спросил Князев. — Мы идём защищать христиан и только христиан.

— Люди, которые убивают там христиан, убивают и мусульман. Это наши общие враги. Господин, конечно, знает, какие там гонения на мусульман.