Оно казалось теплым, и поверхность почти не дышала. Только мелкая дрожь — чем ниже самолет, тем заметнее — пробегала по блестящей воде. Касаясь берегов, волны седели, и озеро одевалось тонким ожерельем пены.
К югу ленивым галечным раздольем тянулся единственный ручей — исток Энмываама, тонкий побег на раскидистом дереве реки Анадырь.
«Аннушка» скучала в долине Энмываама, глубоко всадив шасси в гальку, словно давным-давно не знала движения. Вдали тяжело шевелили выцветшими лохмотьями брошенные палатки геологов.
— Спит Герасим. Не вышел, — сказал Макаров, глядя туда. — Все спит.
К Герасиму мы не спешили. Дом Вальгыргына был рядом, у самой речки, и мы направились к нему.
Собаки не лаяли. Сытым им было хорошо. У крыльца валялись свежие кости.
— Олешка принес Вальгыргын, — сказал Макаров.
Старик Вальгыргын в истертой камлейке недвижно стоял на пороге желтого сруба и глядел сквозь Макарова на тундру.
Подошли вразвалку летчики. Они принесли гомон, запах бензина и много подарков Вальгыргыну. Обняв старика за плечи, увели его в дом.
Макаров бродил вокруг, спустился к озеру, то и дело прикуривал почти сгоревшую папироску. Плечи его ссутулились. Он был дома, он улыбался и отдыхал. На вешалах поглаживал жирных гольцов, причмокивал, качал головой, разводил руками и улыбался. Солнце улыбалось рядом, оно тоже касалось больших рыбин, и густой соленый сок медленно капал на гальку.
Галька на берегу привыкла к покою. Она недовольно журчала под ногами: «Пшел! Пшел!»
Она гнала нас на озеро.
— Надо идти к Герасиму за лодкой, — сказал я.
Макаров не слышит. Он на своей земле. Он в последний раз на своей земле.
А я на чужой — впервые.
— Возьмем надувнушку — помнишь, ты говорил? Геологи ведь редко их берут. Может, Герасим даст?
Макаров нюхает воздух. Очень сильно пахнет тундра — цветами, мхом, грибами. Но сильнее здесь запах озера, запах стаявших льдов.
Сонно дышат собаки, хлопает брезент палатки на базе у Герасима, гольцы плещутся на отмели, в кочках посвистывают евражки — Макаров слушает тундру.
Для нас, чьи корни прочно сидят в асфальте, тундра как антимир городу. Для одних она существует как экзотический экспонат в коллекции впечатлений, для других — как место щедрой охоты, для немногих — как очищение от суеты и пошлости слишком цивилизованной жизни.
Для Маакарова тундра — просто начало реальности.
Но сейчас, я знаю, ему не до раздумий о жизни. Ему нужна рыба. В Певеке он сдаст тяжелых гольцов на базу, получит много денег и улетит на материк.
Он улетит насовсем. Ему пора, давно пора делать свою жизнь. Если измерять ее годом, начиная с весны-детства, то вокруг Макарова уже падают листья.
Макаров принес из дому новенький полевой бинокль Вальгыргына.
Берег на северо-западе пологий, горы отошли от озера и скрыли солнце, снизившееся к ночи.
— Стоит! Нам туда.
На том берегу его старый лагерь. В бинокль видна черная точка домика-коптильни. И там, под самым берегом, стаями ходят непуганые гольцы.
— К утру надо быть там! — коротко говорит Макаров, выпрямляясь.
Мы идем к Герасиму.
Полмесяца ушло сразу.
Мы жили на берегу озера в ветхой коптильне из рубероида, иссушенного ветрами п солнцем. Мы ловили рыбу, коптили се, вялили, готовили нежную янтарную икру, тщательно выбирая из крупного бисера красные прожилки; мы ели рыбу во всевозможных видах, думали о ней во сне, а днем, когда чинили сети, мы говорили только о гольцах.
Мы покрылись чешуей и солью, пропахли дымом и тузлуком и совершенно забыли, что на свете существует другая еда, кроме рыбы и чая.
На последней чаевке, укладывая рюкзак, Макаров достал из него забытую банку сгущенки, и мы славно попировали. Не потому, что чай с молоком лучше нормального чая, просто это был последний день, и он был отмечен.
— Это моя последняя банка... — сказал тогда Макаров, поливая из кружки тлеющие головешки костра.
Я смотрел на озеро за его спиной. Его, макаровское озеро. На сопки, у которых наверняка есть особые, Макаровские названия.
— Зачем ты улетаешь? — спросил я совсем некстати, потому что давно знал зачем.
— Нельзя оставлять за собой пустые банки. Когда-то придут сюда и увидят кусок ржавой жести. Разве приятно?
Вот и все, что сказал Макаров. Он вообще очень мало говорил. И даже когда посреди озера я ножом повредил лодку, и она наполовину испустила дух, Макаров молчал. Он только взял на руки мешки с вяленым гольцом и так держал, как собственных детей, пока я судорожно заклеивал дыру и накачивал воздух. Помочь он все равно не мог — лишнее движение грозило гибелью всему грузу.