В первые дни Великого поста произошло событие, которое нарушило привычный уклад тюремной жизни. К узникам явился сам игумен Филипп. Безбоязненно пошел он к брату Хрисанфу и просил запереть у себя за спиной дверь. Никто из сторожей не отважился бы остаться наедине с Хрисанфом, мрачным иноком, – боялись и за игумена, стояли под дверью, готовые прийти на помощь, прислушивались. Филипп не долго пробыл гам, в следующую келью вошел, к Копейке, потом к новгородцу, в последнюю очередь к Месяцу.
Игумен был человек лет шестидесяти, невысокий, худой, тихий, с ясными добрыми глазами. Вспомнил Месяц, как говорили про Филиппа псковичи и новгородцы: праведностью и человеколюбием славен сей старец. Но не увидел он перед собой старца. Филипп, несмотря на кротость свою и мягкость в глазах, являл образ мужа сильного; и от силы происходила его доброта. Лицо настоятеля имело черты тонкие, приятные, по это не было лицо келейного монаха – от крепких морозов и морского воздуха оно обветрилось и заметно потемнело над бровями, на спинке носа и у скул и приняло цвет меди. Игумен не гнушался, видно, простой хозяйственной работы, будь то во дворе монастыря, или на расчистке леса, или на морском берегу. Плечи его, широкие и крепкие, также не были плечами старика.
Так как настал Великий пост, время очищения и обновления души, Филипп предложил Месяцу исповедаться в грехах и покаяться. Однако Месяц не назвал того греха, какой ждал услышать настоятель, и не каялся. Он только благодарил Филиппа за его доброту – за то, что Филипп не последовал до конца указу и не сгноил узника в черной яме и кости его белые не оставил крысам.
Тогда игумен сказал:
– Вспомни свой самый большой грех. Ты прогневил государя. А ведь государь дарован нам от Бога. Разве содеянное государем не содеяно самим Богом?.. Одумайся и покайся.
– Самый большой грех – на государе, – упорствовал Месяц. – Ему и очищаться.
Тень неудовольствия пробежала по лицу Филиппа. Но Месяцу показалось, что не он был причиной тому неудовольствию.
И Месяц прибавил к своим словам:
– Не верю, что содеянное государем содеяно Богом. Господь милосерден. А царь жесток… Я видел трупы, скопившиеся подо льдом Двины, я видел тела несчастных, насаженные на колья, поднятые на дыбу, я видел головы на окровавленном снегу. Как я могу понять такие деяния государя?..
При этих словах Филипп как бы ушел взглядом в себя. Наверное, настоятель в данный миг представил то, о чем говорил юный узник, а может, вспомнил нечто подобное, виденное им самим, или сумел заглянуть в свое будущее, ибо разум человеческий, приблизившийся к совершенству, знает далеко наперед… Человек просвещенный, добросердечный и убежденный в существовании высшего смысла всего происходящего, игумен Филипп, однако, как и многие лучшие умы, был нередко одолеваем сомнениями, и ему стоило сил те сомнения преодолеть. И в этот миг, в очередной раз услышав о злых делах Иоанна, игумен Филипп, возможно, сомневался в правильности тех речей, какие произносил твердым голосом; глаза выдавали его – очень уж они затаились.
– Десница царя, помазанника Божия, по достоинству пестует лучших. И эта же десница наказует виновных. Все происходит с соизволения Всевышнего – как Великий потоп в стародавние времена… Значит, за немалые вины и грехи полочан был послан к ним бич Божий – московский государь!…
Здесь глаза настоятеля вернулись к Месяцу и поглядели по-отечески тепло:
– А ты не держи зла, сын мой. Очисти душу. И станет легче тебе – как будто воспаришь.
С тем и покинул келью Филипп.
Однако Месяц никак не мог освободиться от зла в своей душе, в своем сердце; не мог обновить душу. Он думал, происходило это потому, что зло, живущее в нем, ему не принадлежало. А было оно общее, исходящее извне; и настигало оно каждого человека и поселялось в нем так же, как настигала его и овладевала им заразная болезнь. И как не всякий справляется с болезнью, так и не всякий мог бороться со злом: кто-то убегал, прятался, кто-то погибал, а кто-то, сжав зубы, сжав кулаки, претерпевая муки, стоял на своем, на стороне добра – на таких и хотел походить Месяц. Сидя в заточении, во тьме, на холодной кирпичной скамье, голодный и ожесточенный, он, внимая совету Филиппа, пытался победить зло внутри себя, но зла было так много, а сил так не доставало, что борьбе той не было видно конца. Одной решимости победить для победы мало… В другой раз Месяц не мог мыслить о себе оторванно от своего отечества – только с ним, только слитно, только для него; наверное, в такие моменты добро внутри него пересиливало. Томимое недугом, отечество его, бывшее некогда родиной добра и высокого духа и чистых устремлений, бывшее страной богоизбранной, превратилось в страну богопротивную, в страну, в которой воцарилось зло. Прежде вместе с отцом он проехал ее всю, от Смоленска до Волги. И видел страну храмов и колосящихся полей, страну ремесленников и живописцев, страну света. Теперь небо над этой страной почернело, и метели закружили от края до края. И стала Россия страной голода, нищеты, невежества, поборов и унижений, страной кровавых расправ и уносящего тысячи жизней мора. И стала Москва столицей плахи и дыб. Оттого Месяцу было горько и больно. Он понял, что вся Россия обратилась в Соловки; он увидел, что в отчизне его тюрьма, а не забота о всеобщем благе, стала опорой трону; царь же из самодержца превратился в самодушца, ибо не просыхала кровь на руках его. Месяц во всем винил только государя и не мог очиститься от зла.
В начале третьей недели Великого поста в келью к Ивану Месяцу пришел мальчик-монашек, лет тринадцати, и сказал, что преподобный Филипп велел Месяцу молиться в церкви. И отвел его в Успенский собор, а сам удалился. Это было сразу после обедни, ибо в храме присутствовал еще крепкий запах ладана. Вся братия ушла на трапезу; и тишину здесь нарушал лишь звук ветра, доносящийся снаружи. Иван Месяц стоял посреди церкви один, ошеломленный внезапным освобождением и восхищенный красотой внутреннего убранства храма. Иконостас, настенные росписи, иконы, свечи, бархат, позолота после темных, покрытых зловонной испариной кирпичных стен тюрьмы выглядели земным раем, а чистый воздух пьянил. Обнаружив на одной из стен икону Богородицы, Месяц остановился перед ней. Саженной высоты, в толстой деревянной раме, она могла бы, конечно, быть той самой Заступницей, о которой говорили иноки-гребцы по пути к монастырю, однако написана она была просто, земно, живописцем не лучшим, чем Гавриле Старой либо Илья и Крас, и новгородцев тех на три бы недели не взволновала. Но и на этой иконе Богородица была – живая. Она сидела на троне, на морском берегу. Белые волны катились барашками у Ее ног, а позади Ее, как бы в осенних сумерках, явственно виднелись деревянные постройки монастыря и сам Успенский собор с Трапезной. Архангелы Михаил и Гавриил были изображены с белыми, как у чаек, крыльями. Младенец Иисус, прижимаясь к щеке матери, рукою указывал с иконы в мир. И Она смотрела туда, прямо в глаза глядящего, в глаза Месяца – и во взоре Ее была нежность. Не скорбь, не печаль. Только нежность. Она любила Глядящего на Нее, как собственного Сына. И из любви Ее происходили все надежды.