Только он договорил, как возле кузницы показалась горбатая Айна. Шла она от колодца, и Кай инстинктивно подался в сторону — кто знает, что у нее за настроение. Эта визгливая бабенка может и за стол посадить, может мимо пройти, не заметив, а может и шваркнуть по затылку: «Пошел вон, пащенок, нечего трудовых людей с дела сбивать!» Тут уж и Танк не поможет. Даже не вступится. А если и вступится, сам по затылку огребет.
Однако Айна, хоть и заметила Кая, кричать не стала. Просеменила к хижине, но у самой двери вдруг замялась и повернула обратно. Кай удивленно заморгал. Странное лицо было у Айны: не как обычно — словно сжатое в острый злой кулачок, а какое-то непривычно растерянное. И шла она, взглядывая не на мужа, а на него, на Кая. Мальчик оглянулся на Танка — кузнец, тоже заметивший необычность поведения супруги, чесал бритый затылок.
— Яиц-то наменяла, ага? — спросил он.
Айна невнимательно посмотрела на мужа, пожевала губами и перевела взгляд на Кая.
— Ты это… малец… — заговорила она. — Бабаня-то там, это… Домой тебя кличут.
Кай раскрыл рот. Подобной заботы от горбатой жены Танка он никак не ожидал. А Бабаня… Зачем он ей понадобился? Воды же полная бочка во дворе…
— Ага, — кивнул мальчик.
Айна шевельнула челюстью, будто хотела сказать что-то еще, но ничего не стала говорить. Стрельнула глазами на Кая, потом на Танка, медленно развернулась и, сгорбленная, засеменила к хижине.
— Пойду я, — вздохнул Кай, поднимая с земли ведро с водой. — Вечером еще зайду, ладно?
— Забегай, — сказал Танк.
* * *
Какие-то странные звуки неслись из хижины Бабани и старого Лара — вроде бы песня, а вроде и нет… Кай не сразу догадался, что это заунывные старушечьи причитания. Еще ничего не понимая, он толкнул ветхую калитку и вошел во двор.
Во дворе стоял Лар, босой и в одной рубахе. Он как-то странно топтался на месте, точно вышел по делу, а по какому — забыл. Увидев мальчика, старик запустил узловатую руку в серую бородищу и проговорил нечто непонятное:
— Оно-то так… Гляди-ка что…
А из хижины все лился распевный вой. Кай кинулся в хижину.
То, что он увидел, мозг воспринял не сразу, а постепенно, по частям. У лавки сморщилась темным комом Бабаня. Седые ее космы разметались над лицом, платок с головы она стиснула обеими руками у покривившегося мокрого рта.
— Ой-е-ешеньки… — с новой силой завопила она, уставив маленькие темные глазки на застывшего у порога мальчика. — Ой, и что же это такое-то?..
Возле окна, сгорбившись так, что длинные руки свисали ниже колен, стоял чернобородый мужик, в котором Кай узнал соседа, отца Арка.
А прямо посреди комнаты, в луже какой-то багрово-черной грязи, лежала матушка. Одежда ее была невероятно изорвана и запачкана — не было даже понятно, где кончается платье и начинается покрытое жирной грязью обнаженное тело. И дрожало крупной дрожью матушкино лицо — неузнаваемо распухшее, все в больших и бесформенных синих и черных пятнах, даже глаз видно не было. Матушка, подергиваясь на полу, тяжело, с хрипом стонала.
Закричав так, что в горле его что-то оборвалось, Кай ринулся к матушке, больно ударился коленями об утоптанный земляной пол. Матушка открыла глаза: один белый, в котором горошиной прыгал черный зрачок, второй совершенно красный, страшно выпученный, набухший кровью, — эти глаза не видели Кая. Мальчик еще раз закричал и вдруг почувствовал, как матушкины руки, зашарив по грязному полу, нашли и крепко, до боли, стиснули его пальцы.
— Сыночек… — вместе с хрипом вырвалось из неровно колышущейся груди матушки. — Сыночек…
Кай попытался ответить, но то, что лопнуло в его горле, уже налилось тугим комом и не пропускало слова.
— Коня повел к ручью… — бормотал отец Арка. — Поить, значить… Гляжу, а она лежит: вполовину в воде, вполовину так… Исколочена, аж глянуть страшно. Упала, значить, и расшиблась вся… Думал, померла уж. На коня взгромоздил, ан нет — голос подавать стала. Жива еще, значить…
Матушка позвала Кая еще раз и замолчала, сцепив разбитые губы. Хриплое дыхание вырывалось из нее теперь через ноздри, в которых спеклось что-то черное. Чернобородый сосед еще бормотал, Бабаня голосила. В хижину заходили привлеченные ее причитаниями тетки и мужики — хижина то наполнялась народом, то пустела, то опять наполнялась. Кто-то что-то говорил, кто-то порывался советовать и за кем-то бежать, но ни один человек почему-то не осмеливался подойти и склониться над стонущей женщиной, крепко держащей руки онемевшего от ужаса мальчика.
Матушка так и не отпустила Кая — даже тогда, когда чернобородый и старик Лар переносили ее на скамью. На скамье она неожиданно перестала стонать, только в ее груди продолжало страшно булькать и сипеть. Кай просидел рядом с лавкой до самой ночи. Бабаня, не прерываясь, бессмысленно голосила, а ему ужасно хотелось тишины. Ему казалось, что, когда станет тихо, матушка перестанет сипеть и булькать и спокойно заснет. А утром проснется здоровой. И заговорит с ним. Но Бабаня куда-то ушла, а матушка все не затихала. Кай положил гудящую голову на край скамьи и провалился в дурной мутный сон-оторопь.
* * *
Просыпался Кай с трудом. Вязкое небытие не отпускало его. Он вроде приподнимался, будто скидывая с себя глухое ватное одеяло, но за одним одеялом оказывалось второе, за вторым третье, а за третьим — четвертое. И вдруг неожиданно взорвавшееся в его голове страшное воспоминание вышвырнуло мальчика в холодное и белое утро.
Кай дернулся на полу и открыл глаза, не сразу сообразив, что руки его свободны. А матушкина рука, черная и сухая, точно обугленная ветвь, свисала с лавки прямо над его лицом. Мальчик поднялся.
Бабаня больше не голосила. Она сидела в углу хижины на охапке соломы вместе с двумя такими же замотанными в тряпье старухами, и из угла доносилось испуганное бормотание и оханье. Старик Лар за столом хлебал из глиняной чашки густое, исходящее паром варево. Увидев мальчика, он вздрогнул, приостановил ложку у рта, но уже через мгновение принялся хлебать снова, посверкивая на Кая глазами из-под косматых бровей.
Матушка лежала, укрытая до подбородка козлиной шкурой, и дышала тихо-тихо и очень редко. Грязь и кровь с ее лица никто не смыл. Кай посмотрел на Бабаню, немедленно всхлипнувшую: «Ох, горюшко…» — и поднялся на затекшие одеревеневшие ноги.
Плошку с водой и чашку он донес до скамьи, но вымыть матушку ему не дали. Старухи отобрали у него плошку, хотели вывести из хижины, но он вырвался и забился под стол — оттуда хорошо было видно скамью. Старухи омыли только лицо, но белее оно не стало. Кожа под грязью и запекшейся кровью оказалась синяя, с глубокими черными ссадинами на щеках, лбу и подбородке. Когда старухи отошли, Кай снова сел у скамьи и взял матушку за черную, едва теплую руку. Матушкины пальцы лишь слегка дрогнули, отвечая на пожатие мальчика.
Снова приходили соседки, тихо говорили с Бабаней, которая встречала протяжным плачем каждого посетителя, сочувственно качали головами. На столе появлялись кукурузные початки, ковриги хлеба, лепешки и прочая нехитрая снедь, которую хозяйственный Лар по уходе дарителей ловко куда-то прятал. Пришла Кагара, знахарка, подожгла какую-то дрянь в жестяной миске, низко склонившись, прошептала что-то над матушкой и отошла. Посмотрев на Бабаню, мотнула кудлатой, неприбранной головой и молча удалилась, и еще несколько часов в хижине пахло резко и неприятно, отчего першило в горле и чесались глаза…
Непонятно было: то ли несчастье наконец уравняло городскую приблуду с Лысыми Холмами, то ли деревенские приходили выразить сочувствие не матушке, а Бабане — Кай об этом совсем не думал. Он вообще не обращал внимания на то, что происходит в хижине. Только одна мысль неустанно стучала в его голове: когда же все это кончится? Когда страшная синева сойдет с матушкиного лица, когда ее глаза станут ясными и все снова будет так же хорошо, как раньше? Потому что то, что было до того, как он увидел матушку лежащей на полу хижины, теперь казалось ему невероятно добрым и счастливым временем… Иногда черным огнем вспыхивало нестерпимо жуткое: а что, если она не выздоровеет?.. Но усилием воли мальчик всякий раз гасил эту мысль. Заглянуть за этот порог у него не хватало сил.