Фёдор Кнорре Рыцарская сказка
Некогда, в прошлые века и минувшие времена, славился один Менестрель. Искусство его так восхищало слушателей, что нам не сохранилось даже его имени, все называли его просто: Менестрель.
Ни у кого не было такого гибкого и горячего голоса, никто лучше его не мог сочинить и спеть игривую прелестную канцону или мрачную балладу… правда, из-за его легкомысленного характера получались они частенько очень уж невпопад.
То возьмет да и споет до слез трогательную старинную балладу о нежном цветке первой чистой любви и верности до гроба на свадебном пиру у свиномордого старого барона, который только что загнал в монастырь четвертую жену, чтоб поскорее жениться на пятой.
То вдруг, случайно подняв глаза на галерею, где колышется пестрая толпа знатных дам и горожанок в праздничных нарядах, позабудет заготовленный торжественный мадригал в честь белоглазой толстухи герцогини и вместо него вдруг вдохновенно споет что-нибудь насчет гибкого как веточка стана и черной ночи бархатных глаз!
А в другой раз, после долгого, раскаленного бессмысленной свирепостью дня сумасшедшего Большого турнира, когда на поле стихли крики длинных серебряных труб и тяжкие удары рухнувших на скаку боевых коней и в честь победителя закипал буйный, пир, наступал час труверов — жонглеров и менестрелей — восхвалять победителей, сравнивая их подвиги с Роландом, Артуром и Гераклом, а размякшие от удовольствия Гераклы покладисто ухмылялись, кивали, ничуть не возражая, и начинали пошвыривать певцам монеты, — в этот золотой час сбора урожая за сочиненные баллады и мадригалы Менестреля неизменно охватывала странная тоска.
Он выходил потихоньку из замка туда, где в тишине на сыром лугу, опустив голову, ковылял раненый конь, шарахаясь от испачканной кровью травы около одинокой палатки, откуда сбежали все оруженосцы и слуги, поближе к свету и винным бочкам.
По звуку тяжелого дыхания, такого хриплого и трудного, точно с каждым вдохом кто-то приподнимал и бессильно ронял непосильную тяжесть, он находил того, к кому тянула его тоска.
Острый, как наконечник копья, огонек масляного светильника отражался на черной стали валявшегося па земле пробитого нагрудного панциря.
Рядом на медвежьей шкуре, вытянувшись, лежал громадный рыцарь со стиснутыми кулаками и дышал, упрямо поднимая непомерную тяжесть своей пробитой копьем груди и роняя ее с каждым свистящим выдохом.
— Ударить бы всего на два пальца левей… Он был бы седьмой, из кого я вышиб дух…
Яростно стискивая могучие бессильные руки, он бормотал проклятия, и взгляд его не отрывался от черной, как бездонный колодец, дыры, пробитой в панцире.
— Да, седьмой… — покладисто соглашался Менестрель. — Всегда в конце концов не хватает всего-навсего двух пальцев и кто-то оказывается седьмым.
Рыцарь не сразу начинал понимать, что откуда-то вокруг него возникла музыка бегло вздрагивающих струн маленькой арфы вместе со странным потаенным напевом тихого голоса. Он слышал этот напев когда-то, вот так же в ночной тишине, и голос пел для него одного на всем свете, только для него, а он его почему-то забыл, а теперь ему необходимо было вспомнить. Он напряг все силы, и наконец глаза его оторвались от черного колодца, и он увидел ночных мотыльков, плясавших в свете узкого огонька, а песенка плыла, мерно, отрадно покачивала все вокруг. Из громадного тела рыцаря, сквозь пробитую грудь, как из сохнущего колодца, истекала медленно его мощь, вся беспощадная жажда жестокой славы — для себя одного, все честолюбивые надежды и сама жизнь…
Косые лучи утреннего солнца уже пробивали красную ткань праздничной палатки. Вернувшиеся с пира слуги переглядывались в недоумении и испуге, услышав, что кто-то, перебирая струны, дремотно, потихоньку напевает старую-престарую деревенскую колыбельную.
С опаской заглядывали они в палатку своего рыцаря. Он лежал уронив, как во сне, разжатую руку, и они не узнавали его грубо изрытого злыми шрамами лица, таким тихим и детски-виноватым оно им казалось.
Боясь переступить порог, робко спрашивали слуги:
— Что тут было?.. Что это с ним?
Тогда, опомнившись, Менестрель переставал играть. Внимательно вглядевшись в лицо рыцаря, он начинал тихонько улыбаться:
— Он вспомнил! — и устало поднимался со своего места у изголовья. Теперь он мог уходить.
Выйдя из палатки, он закидывал свою арфу на плечо и брел своей дорогой, с глазами красными от бессонницы, с пустым животом и пустым кошельком. Беспутный, легкомысленный человек!..
Так, год за годом, он странствовал по дорогам и тропинкам, переходя из одного королевства в другое.