Выбрать главу

И вот теперь, взирая на прожитую жизнь с высоты своего чердака, он с печальным удивлением отметил, что, кажется, Свирепых Великанов и Трехголовых Драконов нисколько не стало меньше, несмотря на все его прекрасные героические баллады.

Даже тот самый город, где окончились его странствия, так и назывался: Драконвиль — в честь своего покровителя Дракона, который жил невдалеке в прибрежных скалах. Каждый раз, когда Дракон вылезал из своей пещеры и поднимал голодный рев, Магистрат избирал шестерых мужчин и шестерых женщин, кому надлежало прилично одеться, причесаться и, попрощавшись с родными и близкими, отправиться к Черным скалам. Там Дракон, громко урча, с хрустом съедал их всех по очереди, а в храме в это время епископ служил благодарственный молебен Дракону за то, что он милостиво сожрал всего шестерых, не тронув остальных.

Прислушиваясь к голодному рычанию Дракона, старый Менестрель вскакивал и, схватив арфу, слабым дребезжащим голосом запевал песню бесстрашного вызова на бой с Драконом, проклинал и высмеивал Дракона и пел ликующий торжественный гимн победителю Дракона, и у него очень хорошо получалось… Но потом он долго сидел в тоске, уронив голову, повторяя шепотом сочиненные смелые и гордые слова своих песен, и сердце ему терзала мысль, что никто никогда их не услышит. Он их любил горячо и жалел, как своих беспомощных ребятишек, которые еще не умеют ходить и потому им не суждено никогда выбраться с темного чердака на вольный свет.

Силы его уходили, их все меньше оставалось с каждым днем. Жизнь уходила от него все дальше, он уже знал, что больше никогда, никогда не увидеть ему дрогнувших в полуприкушенной улыбке свежих губ на женском прелестном лице, лунного света на листьях кувшинок среди ночной тихой реки, золотых соломинок, просвеченных солнцем, на старой деревенской крыше, первого инея на папоротнике, не услышать волнующего треска пестрых флагов над праздничной толпой в день турнира, ни звонкой песенки маленькой пчелы в июльский полдень над медовыми травами… И тогда он решил взяться за необыкновенное для Менестреля дело: купил у купца толстый свиток пергамента. Развернул его и долго сидел с пером в руке, не решаясь начать, прежде чем бережно, с любовью нарисовал первую большую букву первой строчки. А после долго любовался на чудо: целая строфа, размеренная, стройная, все ее слова, звуки и возгласы — лежали перед ним нарисованные на пергаменте.

Целыми днями он медленно вырисовывал буквы, и чем дальше уходила от старого Менестреля жизнь, тем свободнее вливалась она в размеренные строфы, и сами буквы ему казались не простыми черточками и кружочками: в них он вкладывал все кипение буйного своего сердца, точно было в них оправдание всей его бродячей, беспутной жизни.

Раскрашенные алой краской заглавные буквы вставали во главе каждой строфы, и казалось, что в их тоненьких жилках начинает пульсировать живая теплая кровь, как будто на пергаменте выстраивается невиданное войско букв, построенных в ряды строчек, в отряды строф и полки баллад и песен…

В один прекрасный день он опомнился, услышав пение скворцов.

Он поднял голову и увидел сквозь пузатые стеклышки окошка четыре сияющих солнца и просохшую черепицу на городских крышах.

Пришла весна! Кончилась зима, и на пергаменте не осталось места даже для того, чтобы подписать имя Менестреля. Теперь он мог бы снова пуститься в странствие, но силы его уже до последней буквы ушли в строчки, заполнив до нижнего края пергамент его жизни.

Старый Менестрель лег, вытянувшись на своем тюфяке, усталый, точно кузнец после долгого трудового дня, и уложил рядом с собой арфу. Он почувствовал, как воздух весны течет сквозь щели крыши, и глубоко вдохнул полной грудью его душистую прохладу. Маленькие лимонные луны в стеклышках окошка дрожали, все ярче брызгая лучами. Ему уже так трудно стало на них смотреть, что усталые глаза сами собой закрылись.

Когда на другое утро владелец дома, торговец уксусом, дегтем и лампадным маслом, отдуваясь взобрался по узкой крутой лестнице на чердак, то с великой досадой увидел, что его странный жилец ушел так далеко, что его не достанет никакой судебный пристав, чтоб взыскать квартирную плату.

Он пошарил вокруг, не осталось ли какой-нибудь ценной вещи, но не нашел ничего, кроме свитка исписанного пергамента.

Свиная кожа, даже испорченная писаниной, все-таки чего-нибудь да стоит, подумал купец и сунул ее под мышку.

Потом он заметил укрытую плащом арфу, взял ее и грубо чиркнул по струнам толстым пальцем.

Старая арфа не могла понять, чего от нее хотят, попыталась пробренчать что-то дегтярно-ускусно-лампадное, но тут же треснула, спустив ослабевшие струны.