Об итоге беседы столичные конспираторы узнали сразу же — Рылеев не захотел сохранить конфиденциальность. И Трубецкой, страстно желавший поражения Пестеля на совещаниях, в полной мере воспользовался мнением поэта.
Завершились совещания 1824 года собранием членов Северного общества на квартире Оболенского. На нем не было Рылеева — очевидно, по причине недостаточно большого заговорщического стажа. Зато на собрании присутствовал Пестель, которому было объявлено, что действует он в личных, «наполеоновских» видах. «Они много горячились, а я всё время был хладнокровен до самого конца, как ударил рукою по столу и встал», — показывал Пестель на следствии. По показанию же Трубецкого, перед тем как хлопнуть дверью, Пестель заявил: «Стыдно будет тому, кто не доверяет другому и предполагает в другом личные какие виды, что последствие окажет, что таковых видов нет»{556}.
Объединение двух обществ было отложено. «Разговаривали и разъехались» — таким, по мнению Пестеля, явился окончательный итог «объединительных совещаний»{557}. В дальнейшей конспиративной деятельности он перестал оглядываться на Трубецкого и Рылеева. Пестель создал в столице петербургский филиал Южного общества, состоявший в основном из преданных лично ему офицеров Кавалергардского полка. Но и кроме них у Пестеля в Северной столице было много друзей и единомышленников: одним из трех эскадронов Кавалергардского полка командовал его родной брат ротмистр Владимир Пестель, близким другом и родственником южного лидера был генерал-майор Сергей Шипов, командир гвардейской бригады в составе Семеновского и Лейб-гренадерского полков и Гвардейского экипажа. Полковником Преображенского полка был брат Сергея Шипова Иван, тоже хороший знакомый Пестеля.
Впрочем, эти совещания имели и еще один результат: конспираторы стали прислушиваться к голосу Рылеева.
«Он приковал к себе сердца»
Истинным вождем заговора Рылеев стал во второй половине 1824 года, после отставки Голицына с министерского поста. За полтора последующих года Рылееву удалось собрать вокруг себя группу радикально настроенных молодых гвардейских офицеров, получившую название «рылеевской отрасли» общества. Эта «отрасль» перешла от либеральных разговоров к реальным делам: стала готовить государственный переворот. К 1825 году Рылеев был уже признанным лидером, членом Думы — руководящего органа тайного общества. Последний период в существовании петербургской конспирации историки назвали «рылеевским»{558}.
Однако неясно, каким образом подготовку к военному перевороту мог возглавить человек сугубо штатский, журналист и издатель, как ему удавалось «управлять» тайным обществом, состоявшим почти сплошь из военных, почему офицеры-заговорщики столь быстро признали в штатском литераторе своего безусловного лидера.
Ответ можно найти в показаниях Александра Бестужева, принятого Рылеевым в члены тайного общества. Бестужев утверждал: Рылеев «воспламенял» заговорщиков «своим поэтическим воображением»{559}. Именно поэзия Рылеева, которая в последние полтора года его жизни на свободе приняла совершенно иной характер, позволила участникам заговора сплотиться и организовать восстание. Другой фактор, цементирующий столичное тайное общество, обнаружить весьма проблематично.
Участникам тайных обществ 1820-х годов и в особенности поздних организаций были свойственны серьезные сомнения в правильности выбранного пути. «Я спрашивал самого себя — имеем ли мы право как частные люди, составляющие едва заметную единицу в огромном большинстве населения нашего отечества, предпринимать государственный переворот и свой образ воззрения налагать почти насильно на тех, которые, может быть, довольствуясь настоящим, не ищут лучшего; если же ищут и стремятся к лучшему, то ищут и стремятся к нему путем исторического развития?» — вспоминал, например, друг Рылеева Евгений Оболенский. Приступы острой депрессии, вызванной сомнениями в правильности собственных действий, испытывали даже радикальный Пестель и его друзья{560}.
Рылеев, вступив в общество, стал решительным противником такого рода рефлексии. Согласно Оболенскому, он «говорил, что идеи не подлежат законам большинства или меньшинства, что они свободно рождаются в каждом мыслящем существе; далее, что они сообщительны и если клонятся к пользе общей, если не порождения чувства себялюбивого и своекорыстного, то суть только выражения несколькими лицами того, что большинство чувствует, но не может выразить. Вот почему он полагал себя вправе говорить и действовать в смысле цели Союза как выражения идеи общей, еще не выраженной большинством, в полной уверенности, что едва эти идеи сообщатся большинству, оно их примет и утвердит полным своим одобрением». Он прилагал максимум усилий, чтобы не допускать «охлаждения» собственных друзей к «общему делу»{561}.
Собственно, произведения Рылеева последних месяцев его пребывания на свободе как раз и призваны были убеждать колеблющихся в правоте «общего дела». Наиболее характерны в этом смысле поэма «Войнаровский» и неоконченная поэма «Наливайко», фрагменты которой были опубликованы в периодике. Обе они посвящены борцам «за свободу Украины»: в «Войнаровском» речь идет о противостоянии гетмана Мазепы и Петра I, в «Наливайке» — о борьбе казаков с поляками в конце XVI века.
Поэма «Войнаровский», подобно «Думам», была опубликована в 1825 году (цензурное разрешение от 8 января 1825-го). Она также увидела свет в Москве, где «от времен Новикова все запрещенные книги и все вредные ныне находящиеся в обороте» были «напечатаны и одобрены» и где при принятии органами цензуры решений важнейшим оказывалось слово князя Вяземского, поскольку цензоры боялись его семейных и дружеских связей. Очевидно, что Вяземский провел и «Войнаровского», и «Думы» через московскую цензуру — именно его благодарил Рылеев «за участие» в судьбе своих произведений и за то, что «Войнаровский» мало пострадал в цензурном «чистилище»{562}. По-видимому, немаловажную роль в истории публикации поэмы имел и тот факт, что до лета 1825 года московской цензурой заведовал попечитель Московского учебного округа князь Андрей Оболенский, дальний родственник Евгения Оболенского и убежденный «голицынец».