Шурыгин пытливо следил за выражением ее лица, вслушивался в тон ее голоса. Играет она перед ним комедию или говорит правду?
— Видно-то видно, — поднялся он с колен в тяжком раздумье. — Но вы сами сказали, что вы "решились на все", что вам не жаль ничего. А мне себя жаль. Или взять эти ваши "четыре дня"! За эти четыре дня у вас могли быть дела с другими мужчинами, вам неизвестными, быть может неблагополучными в смысле разных болезней, и вы, которая "ре шилась на все", неужели вы теперь остановитесь перед тем, чтобы вместе с собой погубить и меня? Человеческая психология такова: если мне погибать, пусть и всему миру будет погибель.
— Ничего подобного! Я такой психологии не знаю! Сядь те, успокойтесь! Просто вы слишком болезненно подходите к вопросу. Вероятно, вы уже заражались не раз, и теперь уже я начинаю серьезно бояться вас. Меня же бояться вам нечего. Вот придете завтра ко мне на дом, посмотрите, как у меня в квартире, поболтаете с моими дочурками, тогда узнаете, кто я. Портреты мужа и письма его из-за границы и мешки от посылок покажу. На бульваре вы мне хотели показать свой паспорт, а теперь мне приходится свой предъявлять.
Шурыгин просветлел.
— Значит, завтра к вам на квартиру можно?
— Конечно, можно.
Шурыгин окончательно успокоился.
Он накрыл газетным листом стол с едой, достал из чемодана чистую простыню и стал стелить постель.
Валентина Константиновна заволновалась, встала, нечаянно увидела, что он делает, и глаза ее вдруг приняли такое отчаянное выражение, какое бывает у пойманной птицы, которую только что вынули из силка и, чтобы она не вырвалась из рук, крепко сжимают ее в кулаке
V
Прошло два-три часа, и время приближалось к рассвету, а им все не хотелось спать, они все лежали и при полном свете электричества беседовали.
— Я лежу и сама себя спрашиваю: я это или не я? — говорила Валя, красная, пылающая, глядящая довольными, лихорадочно сверкающими глазами в потолок. — Неужели это я? Кто бы мог подумать? Вот если бы муж мой узнал!
— А где же твой муж? — хитро подбросил ей вопросик бухгалтер, как будто между прочим.
— Я же вам говорила, что за границей. Последнее письмо было из Сербии.
— Ах да, в Сербии, — как бы вспомнил бухгалтер.
— Он, если узнает когда-нибудь об этом, не осудит меня, не проклянет, простит, — раздумчиво сама с собой гадала Валя в потолок. — А если не простит — значит, не любит. Впрочем, кто знает, когда еще он вернется в Россию, может быть, никогда…
Она замолчала.
— Что с тобой, Валечка? Ты плачешь? Зачем? В чем дело?
— Ах… Ничего… Это так…
— Не надо плакать, Валечка! Не надо отравлять такие блаженные минуты разными воспоминаниями, сомнениями! Не будешь, а?
— Нет…
— Ну скажи "не буду"!
— Не буду.
Он крепко поцеловал ее в губы.
— Принести тебе сюда немножко мадеры?
— Хорошо, дай…
Они выпили в постели.
— Какое это счастье для меня, какое счастье, что я встретил тебя, Валечка! Прекратятся наконец мои пятнадцатилетние мучения!
— Для меня это тоже большая находка, встреча с вами, с тобой… Я так исстрадалась за эти четыре дня, столько вынесла унижений, оскорблений, страхов… Чего стоят одни эти переговоры в темноте с мужчинами, подробности этого торга с ними… Я им называю свою цену, они мне предлагают свою, расспрашивают о разных гадостях… ужас! Я еще и сейчас сама себе не верю, что завтра мне не придется идти на бульвар, искать…
— Твое счастье, Валя, что это для тебя так хорошо кончилось.
— Кончилось ли?.. Если вы меня скоро оставите, тогда мне опять придется идти на разовые встречи с мужчинами, продаваться в розницу.
— Нет, зачем же. Ты тогда опять кого-нибудь одного себе найдешь.
— Это трудно, это невозможно… Вас я нашла случайно…
— Ты опять со мной на "вы"?
— Ну, тебя я нашла случайно… И я надеюсь, если ты решишь бросить меня, то сперва познакомишь меня с каким-нибудь другим таким же порядочным мужчиной, чтобы мне не идти на бульвар…
— Это конечно.
Провожая ее от себя утром домой и сам вместе с ней отправляясь на службу, с портфелем в руках и с трезво-деловым выражением лица, Шурыгин говорил: