Хоть это и было нестерпимо мучительно, но я смог сдержаться. Не переступил последней границы, не совершил непоправимого. Настасья так и осталась девушкой, а я избавил себя от неподъемного камня, который – я был в этом уверен – потом еще долго бы тяжелил мою душу. Мы пролежали в березовой роще до вечера, лаская друг друга, порой доходя до безумства, порой уже ступая на самую грань, но всякий раз, когда казалось, что уже поздно и назад не повернуть, я умудрялся брать себя в руки. Стряхивал с себя сладкую истому и упивался мыслью о том, какой я хороший! Какой же я не подлец!..
– Настена, очнись. Пора возвращаться. Переполошим всех в сикте, еще кинутся нас искать. Очнись, любимая.
Девушка открыла глаза, испуганно поглядела на меня. И, словно стряхивая с себя дьявольское наваждение, потрясла головой. И поспешила стыдливо одернуть задранный на грудь сарафан.
– О Хосподи! Грех-то какой! Нечистый в меня вселился, поди. Лишил памяти. О Хосподи, грех! Не замолить-то теперича.
– Настюшка… – Я наклонился, попытался ее поцеловать, но она увернулась. – Не было никакого греха. Не довели мы до греха.
– Был грех, – уперто заявила Настасья. – И не замолить-то его теперича. – Она томно потянулась всем телом и, видимо на секунду забыв о том, что только что страшно согрешила, промурлыкала: – А сладко-то как! Никогда мне сладко так не было! – И она опять крепко прижалась ко мне…
Мы, одуревшие от того, что недавно произошло между нами, уже почти дошли до сикта, когда Настя вспомнила, что забыла в роще корзинку с грибами. Пришлось возвращаться обратно, и я отметил, что участок примятой травы, где еще час назад стонала от небывалого наслаждения, Настасья обошла по широкой дуге, бросив на него испуганный взгляд. Словно он был заражен. Словно сатана обсыпал там все отравой.
Когда мы вернулись в деревню, старец Савелий, повстречавшийся нам у околицы, лукаво улыбнулся в седую бороду и заметил:
– Припозднились вы нынче. Угуляли далече небось. Или здесь рядышком?
– Далече ходили, – не моргнув глазом, соврала Настя. – За старицу, в волчий сузем. – А когда мы уже отошли от старца подальше, снова повторила: – Грех-то. Грех-то какой нынче мы сотворили!
Меня же в этот момент занимало другое – создалось впечатление, что Савелий чего-то недоговорил, о чем-то догадывается. Что он имел в виду, когда спрашивал «Или здесь рядышком…»? И не может ли теперь случиться у нас неприятностей, добавиться у меня проблем, которых и без того выше крыши. Мне очень не хотелось добавлять к ним еще одну, и немалую, из-за любовной интрижки…
Настасья сама наложила на себя епитимью и весь следующий день провела в хлеву и на огороде. Носилась, как угорелая, через двор то с вилами, то с ведром и когда случайно встречалась со мной, стыдливо отводила глаза. Не надо было обладать богатой фантазией, чтобы понять, как она сама себя грызет за то, что позволила себе накануне.
После обеда Комяк оседлал двух лошадей – маленькую каурую Лошадку для меня, а для себя долговязого нескладного Орлика. И несколько часов мы рысили по узким лесным тропинкам и по бездорожью, пробираясь через бурелом, рискуя переломать лошадям ноги. Добрались до соседнего сикта, откуда ко мне две недели назад привозили старицу Максимилу, любезно раскланялись с двумя монашками, что-то поправлявшими на водяной мельнице, работавшей от небольшого ручья. Впервые я видел такую игрушечную мельницу – почти в человеческий рост. И ведь живую, рабочую мельницу. Все там было: и желоб с задвижкой для подачи воды от ручья, и бучило, и водяное колесо, и жернова с ситом. Ох, и смекалист русский народ!
– Бог в помощь, сестры.
– А вам, братцы любезные, доброй дороги, – оторвалась от работы одна из женщин – лет шестидесяти, но еще крепкая, лихо обтесывавшая большим топором длинную жердь. Поверх темно-серого сарафана на ней была надета обычная телогрейка, точно такая же, что мне основательно намозолила глаза за три с половиной года.
– Помочь, может быть?
– Спасибочко, родненький, мы уж как-нибудь сами, с помощью Божьей. Да навроде и поправили уже все. Но на добром слове спасибочко.
Обратно в сикт мы вернулись к ужину, попарились в баньке, поужинали. Потом Комяк, обильно облившись репеллентом, полез спать к себе в стын. А я до темноты просидел на завалинке, дожидаясь, когда ко мне, как обычно, подсядет Настасья. Но она так и не показалась. Вместо нее компанию мне составил ее отец. Расспрашивал о жизни в «миру», недоверчиво качал головой и ни слову не верил, так же как и его дочка: «Грех-то. Грех-то какой… А Настюшке нездоровится. Прилегла уже у себя. Вставать завтра рано, идтить на дальнее поле, рожь жать. Да и я, помолясь, сейчас пойду почивать».
Дождавшись, когда спасовец скроется в доме, я выждал пару минут, и тоже отправился в свою боковицу. Разочарованный донельзя тем, что, кажется, испортил отношения с Настей.
Весь следующий день мы с Комяком накручивали километры по парме. Измучили лошадей, измучились сами, но когда ближе к вечеру вернулись в сикт, самоед был радостно оживлен.
– Вот так-то, Коста, братан. Гляжу, к путешествию ты готов. Пришел, однако, в прежнюю форму. Теперь остается дождаться, когда Трофим разберется с хозяйством. Страда у них, каждые руки наперечет. Завтра и сам им помогу.
– Да и я могу… – неуверенно начал я, но Комяк меня перебил:
– А ты отдыхай. – И вдруг совершенно не к месту спросил: – Че девка-то куксится на тебя? Трахнул небось?
– Не твое дело!
– Нет, мое. Коста, пойми, что портить сейчас отношения с нетоверами нам не в масть. А из-за девки это сделать проще простого. Так что гляди.
Меня насторожило то, что самоед так легко и сразу заметил изменение в моих с Настасьей отношениях. А если на это обратил внимание он, то значит, это не прошло незамеченным и у спасовцев. Как бы не нажить из-за этого головняков.
И снова весь вечер я проторчал возле крыльца на завалинке. Один раз мимо меня с большим жестяным тазом, полным морковки, прошмыгнула Настасья.
– Здраствуй, родненький, – бросила она на ходу. И только.
Я наблюдал за тем, как возле колодца Настя перемывает овощи, думал, а не подойти ли к ней, не переговорить ли. Вот только о чем?
Я так и остался на месте. И не решился предложить Настасье немного передохнуть, посидеть рядом со мной. Она же скрылась в избе, не промолвив больше ни слова. И больше этим вечером я ее не видел.
А ночью Настасья сама пришла ко мне в боковицу.
Я уже спал, но спал, как всегда, чутко, и когда скрипнула дверь, тут же открыл глаза. И с замиранием сердца следил за тем, как к моей лежанке на цыпочках пробирается тоненькая фигурка в белой рубашке.
– Ты не спишь? – прошептала Настасья.
– Нет.
И тут же, не успел я опомниться, она ящеркой юркнула под одеяло, крепко прижалась ко мне и горько расплакалась. Разрыдалась, как малое дитя, вздрагивая всем худеньким телом, заливая мне лицо горючими слезами.
– Не могу без тебя, любимый! Как хоть, не могу. Сплю – ты мне грезишься, работаю – о тебе думки все, Богу молюсь, а вижу тебя. Люб ты мне, как же люб ты мне, Костушка! И что же мне, грешнице, делать теперича? Как извести тебя из головушки?
– Настасья, рехнулась? – испуганно прошептал я. – Приперлась сюда. А как кто заметит? Это ж скандал.
– Не гони. Не гони, миленький, – еще горше разрыдалась Настасья, покрывая поцелуями мое лицо. – Не приметит меня никто. Спят все. Уработались. А я немножко побуду с тобой и уйду. Ничего мне боле не надо. Только с тобой…
«А дней через пять, максимум через неделю, мне уезжать, – в этот момент думал я. – Навсегда уезжать отсюда. Что же будет с этой девчушкой?! Сумеет ли забыть меня? Удастся ли времени вытравить меня у нее из памяти? Вот ведь черт!»
– Костушка, родненький. А я люба тебе хоть немножко? – принялась выпытывать у меня признание Настя. – Почему тогда, в лесу, ты меня не порушил? Ты меня разве не любишь? Любишь? Правда? Ответь?