– Это я, Коста, – прошептал Трофим. Он сидел… нет, не сидел. Он лежал на спине своего коня, опершись грудью на черную холку, обильно залитую кровью. Но все равно не выпускал из руки ружья. Все равно продолжал войну. – Подмогай мне спуститься… Я ранен… Кажись, отхожу я… О Хосподи.
В том, что он ранен, не ошибся бы и ребенок, не то, что я, врач. В том, что отходит, я тоже не сомневался ни на процент. С такой кровопотерей! С двумя пулями, угодившими в брюхо. И, кажется, перебившими аорту! Да тут не выжил бы и здоровенный детина-спецназовец, уже лежащий на операционном столе отделения полевой хирургии питерской ВМА.[40] А что говорить про глухую тайгу и далеко не здоровяка спасовца, который еще каким-то чудом умудрялся находиться в сознании?
Трофим свалился с лошади сам. Я лишь успел подхватить его у самой земли. Осторожно высвободил ногу из стремени и опустил спасовца на мягкий мох, сразу забыв о том, что по лесу еще могут бродить недобитые разбойники с охотничьими ружьишками, и любой из них не откажет себе в удовольствии пальнуть мне в спину. В этот момент мне стало глубоко наплевать на войну. В этот момент я в первую очередь был врачом. Врачом, который не был ни на что способен в этих проклятых условиях дикой природы. Уже не спасти малышку Настасью. Уже не спасти и Трофима.
Распроклятие!
Он умер как раз в тот момент, когда до меня донесся стук копыт и треск кустов, через которые ко мне активно ломился довольный Секач. И тут же на своем сером в яблоках жеребце на тропу выехал Комяк. Он бросил пустой взгляд на мертвого Трофима, потом спешился и левой рукой деловито сдернул за шкирку со спины коня еще одного парня. Какого-то совершенно убогого, низкорослого и худого, немногим постарше того, что валялся со снесенной напрочь башкой возле кустов, где сейчас умирала Настасья. Пленный находился в сознании, но со связанными за спиной руками и простреленной голенью, так что, падая с жеребца, не смог сгруппироваться и смачно ткнулся рожей в небольшой трухлявый пенек. Пень рассыпался, паренек громко вскрикнул от боли, а Комяк не обратил на это никакого внимания. Он устало опустился на землю и похвастался:
– Еще одного я замочил. Там, в суземе, валяется… С первого выстрела. С левой руки. Точно в башню. С ружьишком он был, дык даже и огрызнуться не успел, падла. Представляешь, Коста, ага?
– Что с правой рукой? – вместо того, чтобы похвалить снайпера-самоеда, строго спросил я.
– Нашинковали меня. Осмотрел бы, а?
Я и без этого видел, что «нашинковали». На правой щеке запеклась черной коркой кровь – мелочи. Это мне было видно сразу. А вот в том, что весь правый рукав стал темного цвета, приятного было мало.
– Чем тебя? Дробью?
– Если дробью, то крупной. Я чуть не вылетел из седла, когда в меня зазвездячили. П-п-и-идарасы! Рюкзак как раз перед этим вправо переместил, он меня и прикрыл. А так бы кранты. – Комяк усмехнулся. – Видел бы ты этот рюкзак. Лохмотья, бля, да и только! Короче, звездец рюкзаку… Ну козлы отмороженные! Пока по парме за ними гонялся, еще казалось, что все нормалек. А теперича… Ой, быля-а-а!.. Коста, и коня осмотри. В шею он раненый…
– Где рюкзак? Где аптечка?
– Тут где-то сбросил. Говорю же, лохмотья. – Самоед кивнул в ту сторону, откуда только что приехал. – Пройди по краю сузема, сразу наткнешься. Я сейчас возвращался, видел его. Сразу найдешь, отвечаю.
– Ладно, раздевайся пока, – распорядился я и с дробовиком в руках отправился в ту сторону, куда мне указал самоед. Крепко пнув по пути нашего пленного.
Рюкзак я и впрямь обнаружил сразу. И он действительно представлял из себя сплошные лохмотья. Но аптечка была цела, а это главное. Будет чем перевязать Настасью. Будет, чем лечить Комяка. И даже, возможно, что-то останется на будущее. Вот только как не хотелось такого будущего, в котором нам снова потребуется аптечка!
Когда я вернулся обратно (крепко пнув по пути нашего пленного), самоед уже успел раздеться по пояс. Он устроился поудобнее, опершись спиной на молодую березку, смешно вывернул голову набок и, закатив в сторону и без того косые глаза, пытался высмотреть, что же там такое у него с рукой.
С рукой у него оказался полный ништяк, если исходить из того, что могло быть в тысячу раз хуже. Сильный ушиб плеча и рваная рана предплечья, на которую не мешало бы наложить швы (впрочем, как и на щеку), если бы было чем – вот такой я поставил диагноз, не обнаружив ничего более существенного. Весь удар картечи принял на себя рюкзак.
Пока я возился с перевязкой, неожиданно возле нас объявился Данила. Он спешился, сразу склонился над мертвым Трофимом и коротко спросил:
– Преставился?
– Да, – буркнул я.
– Накрыл бы хоть тело. – Данила перекрестил начинающего коченеть покойника и тут же принялся бубнить себе под нос заупокойную.
Я же, закончив бинтовать Комяка и выковырнув из шеи его жеребца неглубоко засевший кусочек свинца, занялся более приятным делом.
– Ну а теперь обзовись, паскуда! – Я присел на корточки перед пленным, уже утомившимся ждать своей очереди.
– Максим. Макарона мое погонялово, – прошептал парень и попросил напиться: – Хоть каплю воды.
Воды под рукой не оказалось ни капли, поэтому я двинул щенка по зубам. Несильно – так, чтобы не вышибить его из сознания.
– Напился?
– У меня связаны руки, – упрекнул меня Макс, обильно сплевывая кровью.
– Желаешь, чтобы я тебя развязал? Чтобы мы были на равных? – Я ухмыльнулся. – Но ведь тогда я тебя замочу. Не принуждай меня к этому.
– Все равно ведь замочишь, – прошептал пленный. У него из глаза выкатилась слезинка и соскользнула в мох, перечеркнув грязную щеку блестящей дорожкой.
– Замочу… Или отстрелю яйца и отпущу… Или просто так отпущу… Это как ты будешь отвечать мне на вопросы. Это как ты мне понравишься, мальчик. – Я взял свой дробовик и ткнул ствол в пах трясущемуся от страха Максиму. – О том, что стреляю, предупреждать я не буду. Просто спущу курок, как только мне не понравится твой ответ. И ты останешься без яиц. И без морковки – девичьей утехи. Без наследства, придурок! И тебе не придется платить за операцию по изменению пола. На зоне братва и так сделает из тебя пидараса. Или ты уже Манька? Даже не знаю, как к тебе обращаться… – Я с громким щелчком снял «Спас» с предохранителя и, не обращая никакого внимания на молящегося над мертвяком спасовца, заорал на надрыве – так, чтобы лоха с первых секунд взять на голос, поставить его на измены; так, чтобы он даже и не держал в башке мысли о том, что можно соврать или чуть-чуть затянуть с ответом; так, чтобы у него просто не было времени изобрести хоть какую-то ложь. Этакая мягкая разновидность допроса с пристрастием: – Вопрос первый, сука! Сколько вас было?!!
– Четверо. И собака, Фикса, – всхлипнул Максим.
– Точняк, верю. Где четвертый?!!
– Кто? Егоршу вон, – Максим кивнул в сторону Комяка, – косоглазый убил. Остались еще Косяк и Леша Лиса. Послушай, братуха…
– Ка-а-акой я тебе братуха! – Стволом «Спаса» я сильно ткнул Макарону в промежность. Так, что он взвизгнул. – Как выглядят двое оставшихся?! Отвечать быром!!!
– Ну… Леха, он рыжий. А Косяк… Ему лет пятьдесят…
– Довольно! – перебил я. – Все ясно! Рыжего я замочил. Значит, остался Косяк. Чем вооружен?!
– Нет у него ничего. Но он всю эту кашу и заварил. Главный он.
– Да чего же ты, сука, мне дружка своего сдаешь?!! Да как же тебе, блядь, братва еще язычок не подрезала?!! – Я еще раз от души вонзил ствол дробовика Макароне в яйца. Он опять тоненько взвизгнул. Ну баба – она баба и есть! – Во что одет ваш пахан? В клифт арестантский?
…За десять минут я получил все необходимые сведения. И успел осознать, что влипли мы основательно. Косяк, предводитель всей этой собачьей своры, свалил в тайгу, и, похоже, нам его не достать. А он не дурак. Соображает, что один и без оружия не протянет в парме и десяти дней. А потому лучший для него выход – немедля идти сдаваться на зону. И сдавать нас. Глядишь, это и послужит смягчающим обстоятельством.