— Na!.. — сказала она и слегка потерла руки, как будто смахивая с них пыль. — Was wäre noch gefällig?[106]
Она произнесла это, обращаясь ко мне, как бы в шутку. Но никто не засмеялся. Офицер с прилизанными волосами распорядился:
— Einzelzelle[107].
Эсэсовка схватила меня за руку и потащила за собой из комнаты. Мы прошли большой коридор. Мне показалось, что это был сплошной длинный ряд утыканных гвоздями черных дверей с засовами — настоящие крепостные двери. Аугуста не глядела по сторонам. Она все тащила меня вперед мимо других сотрудников «службы безопасности», мимо тюремщика с серым мешком на плече— он нес грязное белье. Аугуста казалась такой неустрашимой, что даже я невольно поддалась этому впечатлению. Правда, я завидовала ей только в одном: завидовала этой глупой силе в ее лошадином теле. Рука ее, точно клещами, сжимала мне руку. От ее шагов дребезжало железо.
Пройдя лестницу, мы дошли до конца высокого коридора. Она махнула рукой одному из тюремщиков и велела ему отпереть камеру. Затем просто втолкнула меня внутрь. Я упала на кафельный пол и ударилась головой о бочку, от которой шел едкий запах карболки, я это почувствовала, несмотря на то, что мое обоняние притупилось. Я стала подыматься, опираясь на бочку, и тут Аугуста снова подняла меня. Она сорвала с меня плащ. Ее жесткие руки скользнули от моих подмышек по бедрам и затем к подколенным впадинам. Я попыталась поднять колено и ударить ее, но она двинула меня в подбородок, и я снова упала. Она ушла, прихватив с собою мой плащ. Я слышала, как плотно закрылась дверь. Щелкнул замок. Хорошо смазанный. И тут тоже.
Я подползла к нарам. Мешок, набитый морской травой и покрытый лошадиной попоной. Я вытянулась на нем в юбке и свитере. Холода я более не ощущала. Я хотела лишь одного: спать. Едва успела я лечь, как услышала характерное щелканье. В двери камеры открылся железный глазок. Надтреснутый голос Аугусты крикнул мне:
— Aufstehen! Verboten am Tag auf den Betten zu liegen![108]
Я ничего не сказала. И, соскользнув с кровати на пол, вытянулась на кафельных плитах. Закрыла глаза. Снова послышалось щелканье в двери, злобное, громкое. Я погрузилась в сон.
Я нарушаю молчание
…В течение целой недели «служба безопасности» меня не тревожила, а Аугусту я видела лишь изредка. Моя камера была оштукатурена грязно-серой известью, нижняя часть окрашена масляной краской в черный цвет. Каждое утро мы должны были подметать камеру мокрой щеткой. Кислая вонь шла от старой морской травы, на которой до меня спало бесчисленное количество узников. В углу стоял щербатый шкафчик с двумя полками, совершенно пустыми. Столик был прикреплен к стене, так же как в моей гарлемской камере. Над столиком висел устав, который я не прочитала, даже когда по прошествии двух суток я почувствовала, что отдохнула и начала скучать.
Двери открывали рано утром. Я выставляла в коридор свое ведро. Люди, которых я никогда не видела, уносили ведра и приносили их обратно уже чистыми. Маленький человек в комбинезоне ставил в камеру небольшой тазик с водой. Она была холодная как лед. Я умывалась, вытирала лицо полотенцем величиной с носовой платок, от него так же несло кислятиной, как и от тюфяка с пропитанной потом морской травой. Вода выливалась. Полчаса спустя приходил тюремщик и подавал мне кусок хлеба толщиной в два дюйма. В первый день я осмотрела хлеб со всех сторон. У меня было такое чувство, будто мне подсунули яд. Зачем бы иначе мне дали хлеб? И я вонзила в него зубы и съела весь кусок, как в свое время мы проглотили шведский белый хлеб — в один прием, до последней крошки, не заботясь о том, что будет дальше. Каждое утро я ждала хлеба, как потерпевший кораблекрушение ждет, не покажется ли вдали судно. И каждый день я испытывала радостное удивление, что мне опять дают хлеб.
В это утро я стояла под окном и слушала звуки, доносившиеся с улицы. На ближнем канале изредка гудел пароходик. Все звуки были слабые, как будто огромный городской организм совсем обессилел и погрузился в дремоту. Только чайки летали, как и прежде. Но и они кричали от голода.
Я то и дело укладывалась на тюфяк — по утрам я обычно перетряхивала его, это делалось определенным способом; быстро, почти без слов, научил меня этому тюремщик. Я лежала на нарах и отдыхала. Мне казалось, что мне надо отдохнуть от тысячи дел, требовавших от меня напряжения всех моих сил. Время от времени, яростно щелкая, открывался дверной глазок. И в который уже раз Аугуста кричала, что днем нельзя лежать на кровати. Я ждала, пока глазок не закроется, и опять ложилась. Иногда Аугуста сгоняла меня с тюфяка по четыре или пять раз в день.
В это утро дверь открылась еще раз. Тюремщик объявил, что мне следует выйти в коридор. Из шести камер вышли заключенные. Лишь на некоторых из них была тюремная одежда. Большинство арестованных были люди от двадцати до тридцати лет, в гражданском платье, но без пальто. Я оказалась единственной женщиной. Мужчины с удивлением глядели на меня. Шаркая ногами, мы прошли под железными лестницами по коридору, дошли до выхода, где коридор разделялся на шесть клеток-загонов. Каждый из нас вошел в продолговатый загон. Здесь мы должны были дышать чистым воздухом. Не знаю, как чувствовали себя другие. В первые дни я вся сжималась от холода. От каждого камня, от каждого куска железа, вклепанного в камень, несло ледяным холодом.
В этих загонах были нацарапаны имена. Однако больше всего надписей было на оштукатуренных стенах камер. Якорь. Кресты. Символы, которых я не понимала. Написанное карандашом стихотворение, которое я очень скоро запомнила наизусть; собственно говоря, это было лишь начало стихотворения:
Тут стихотворение кончалось. Я размышляла о том, как можно было бы его продолжить. Однажды, когда я была еще девочкой и училась в средней школе, я пыталась написать стихи. Но я не смогла подобрать хорошие рифмы. Вероятно, так было и с этим сочинителем.
Ближе к полудню меня начинал донимать голод. Я волновалась, ожидая, когда же наконец раздастся тихий звук поворачиваемого в замке ключа и войдет тюремщик с едой. И каждый раз удивлялась, что опять получаю пищу. Это было нечто похожее на суп, в нем плавало что-то вроде ячменных зерен, чуточку картофеля и кусочки капустных кочерыжек. Суп был чуть теплый. Я жадно проглатывала его.
В первые дни я ни о чем не думала. Я целиком выключила свое сознание — я чувствовала, что это единственная возможность восстановить свои душевные силы. Мое тело стремилось побороть усталость. Оно отдыхало, принимало пищу, оно не допускало никаких мыслей, никаких размышлений, которые мешали бы восстановить его силы. Лишь на третий или на четвертый день начала я думать о том, что время идет. Ручкой ложки я нацарапала на стене календарь. Я высчитала, что было уже двадцать пятое марта. Внезапно во мне зашевелился страх. И я начала ходить взад и вперед по камере. Я стала думать о том, что на воле происходят события, в которых я не принимаю более участия. Только теперь я до конца осознала, что я полностью выключилась из борьбы, из активных действий против врага. Кончилась моя борьба.
Я слыхала, что люди сходят с ума от одиночного заключения. В первые дни мне казалось просто счастьем, что я одна в камере. Лишь теперь ощутила я потребность в общении с людьми. Я жаждала знать, что происходит на свете. Я напрямик спросила тюремщика, который принес мне вечернюю порцию супа:
— Как там дела?
Он несколько секунд озадаченно смотрел на меня и захлопнул дверь перед самым моим носом.
Когда мы вышли как-то утром из камеры, чтобы подышать воздухом, я шепнула идущему впереди меня: