Выбрать главу

— Где моя шляпа?

Я отдала ему шляпу. Он надел ее. Затем вынул из футляра пестро разукрашенный кнут и щелкнул им над лошадиной спиной.

— Это верно, — сказал он, — сегодня праздник освобождения… Вперед, вперед!

Лошадь тронулась. Я сжала руку Хюго. Он улыбнулся и натянул поводья своими сильными руками. Он правил, приноравливаясь к ходу лошади и прищелкивая языком. Мы ехали все быстрее и быстрее между лугами, поросшими зеленой молодой травой; и вот мы уже подъехали к окраине села, прогромыхали мимо огородов. Внезапно я вспомнила маленький холмик, который я видела там, странный, похожий на обрубленную грядку; мне показалось, что на холмике росло дерево, бросая тень, поэтому он был виден мне лишь наполовину, если не меньше… Изо всех сил пыталась я повернуть в ту сторону голову.

— Вперед гляди, вперед!.. — крикнул Хюго. Мы с грохотом промчались мимо. Шляпа слетела с головы Хюго. Его короткие каштановые волосы развевались при каждом порыве ветра. И я чувствовала, как ветер раздувает и колышет и мои рыжие кудри.

— Чудесно, Хюго!.. — воскликнула я. — Куда мы едем?

Лошадь мчалась галопом. Двуколка подпрыгивала и громыхала. Хюго смеялся. Он еще выше поднял вожжи; видимо, он хотел еще подогнать лошадь. Я все крепче цеплялась за его руку. И вдруг мне показалось, будто я начинаю превращаться в Хюго. Да, так оно и есть. Я как бы растаяла и слилась с Хюго. Почувствовала вожжи в своей руке. Теперь в двуколке был только один седок — Ханна, но Ханна была Хюго и Хюго был Ханной, на мне были башмаки с серебряными пряжками, а волосы оставались рыжими, рыжие кудри развевались на ветру, как флаг, звенели лошадиные подковы; снова послышались восторженные крики детворы, раздался звон колоколов…

Колокола звонили.

Был вечер. Камера окутала меня серой паутиной сумерек. Я слышала, как часто бьется у меня сердце. Я все еще лежала вниз лицом на серой попоне. Радостные, ликующие звуки моего сна постепенно замирали и глохли. Я знала опять, кем я была и кто я теперь. Я повернулась на спину и стала неподвижно ждать, чтобы успокоилось мое сердце.

Я понимала, что со мною будет. Завтра, или послезавтра, или же тогда, когда враг этого захочет.

Дюны

Смерть. Это робкое весеннее солнце — смерть. Всюду вокруг меня смерть; она в дюнах, в колосняке, который царапает мне ноги, она в море, которого я не вижу, но чье дыхание чувствую; смерть в спокойном дуновении ветра и в облаках, куда я как бы медленно поднимаюсь, карабкаясь по откосу. Смерть позади меня: четверо фашистов с револьверами и автоматами. Я знала это, когда мне объявили, что я должна опять ехать в Гарлем на допрос и когда в Гарлеме мы не остановились. И окончательно убедилась, когда возле Приморской дороги в автомашину влез с лопатой еще один молодчик из «службы безопасности» и рукояткой лопаты задел мои колени. Нет, я знала это и раньше. Еще когда Аугуста выводила меня из камеры, заставила меня надеть пальто и повела к автомашине, когда машина выезжала со двора, а я сидела, окруженная с двух сторон тюремщиками. Они увезли меня из камеры навстречу моей смерти. Они сами — порождение смерти. Их трухлявая личина противна жизни. Они привезли меня сюда, в эти дюны, чтобы всадить в меня свои пули. Они с удовольствием всадили бы пули в самую жизнь, если бы только жизнь захотела превратиться в исполинское существо, с которым они могли бы разделаться — даже в этот час их собственной гибели! Чтобы они могли остаться одни со своей собственной смертью.

Внезапно меня осенило: я не должна думать, как они. Между моими убийцами и мной нет и не может быть ничего общего. Из своего испорченного нутра они изрыгнули смерть и пустили ее над нашими дюнами, над нашими землями, подобно тому как болото распространяет во все стороны свои смертоносные испарения. Они задумали удушить меня в этом болоте, как они удушили уже многих. Теперь я знаю, болото — в них самих; не во мне и не в том, что меня окружает. Я умру, но весна и солнце по-прежнему будут сиять. Голландия станет свободной. Этого недолго ждать. Я была с моей страной и с моими соотечественниками. Я все еще живу вместе с ними, дышу с ними одним дыханием. Я иду, и мои ноги ступают здесь, по земле Нидерландов, которую не сможет поглотить никакое болото. Скоро я стану землей Нидерландов, и убийцы не будут иметь власти надо мною. Хюго. Отец и мать. Ан и Тинка. Мои товарищи. Я взываю к вам. К каждому из вас. Фашисты погасят мой взор и прервут мое дыхание, и тело мое останется лежать в траве. Останется все, чем я была здесь на земле, — человеческое существо с человеческим именем; все, что сейчас идет навстречу своему уничтожению, потому что немецкие фашисты так хотят. Я обращаюсь ко всем. Я отвергаю эту смерть, потому что вынуждена принять ее из их рук! Я вызываю в памяти всё — свою любовь и свою ненависть, и с каждым шагом вновь обретаю то, что считала утраченным: вон там простираются села и города, высятся дюны — они останутся. Рыжеволосой девушки, за которой фашисты так долго охотились, вскоре больше не будет; но убийцы не понимают, что я уже ускользнула от них, — в эту самую минуту я освобождаюсь от них и от их смерти и навсегда отождествляю себя с тем, что останется после меня — с живущими на земле, любящими, и с тем, что будет жить, — со всем, чем фашисты никогда не завладеют.

Этот склон дюны неровный, подыматься трудно. В последний раз я шла между дюнами, когда еще лежал снег. Теперь дюны сбросили оковы зимы. Я вспомнила дюны моей юности. Конец смыкается с началом. Здесь, в этих дюнах я бродила ребенком. Должно быть, вон там, возле песчаной впадины, мы как-то отдыхали с отцом. Я была совсем еще маленькая, лет четырех или пяти. Долго усидеть я не могла и начала бегать кругом и играть. Я зашла довольно далеко. И вдруг я наткнулась на кролика в силке. Дотронулась до него. Я испугалась, как будто мою руку что-то укололо. Кролик был твердый, неподвижный и бездыханный. Это было первое мертвое создание, какое я увидела, к которому прикоснулась. Ветер играл его белой и серой шерсткой. Редко когда я так долго и безутешно плакала. Взволнованный отец прибежал на мой плач, поднял меня с земли и быстро унес с того места. Дома мне дали сладостей и новую игрушку, которая, собственно говоря, была куплена ко дню моего рождения. Меня ничем нельзя было утешить. Я не могла произнести ни слова. И плакала даже во сне.

Вскоре я буду спать, но слез не будет, хотя я ненавижу тех, кто расставил для нас несущие смерть силки, ненавижу сильнее, чем злого человека, который поймал в силки кролика.

Я поднялась до середины склона. Трава клонится передо мною на ветру. Надо бы остановиться и оглядеться вокруг — в последний раз. Наверное, они заметили мою невольную задержку. Что-то просвистело около моей головы. Быстро подношу я руку к оцарапанному месту. Из уха сочится кровь. Я оборачиваюсь и вижу: позади меня, вытянув шеи, стоят они, четверо мужчин, один из них с заступом; их лица — трусливые пустые маски, взгляд побежденных, которые все еще хотят истязать… Стрелял тот длинный, с бескровными губами. Я вижу это по его поднятой руке с автоматом, по паническому выражению его мертвых глаз. Они боятся, решительно всего боятся. Я презрительно улыбаюсь и говорю:

— Я стреляю лучше, чем вы.

Я иду дальше. Мне кажется, что сюда подступило море, что впадина между дюнами наполняется водой с песком. Солнце льет из-за края облака такой ослепительный свет, что у меня начинает кружиться голова. Внезапно я вся переполнилась светом, солнцем и волнением. Но продолжается это недолго. Внизу кто-то кричит. Немецкие слова, мерзкие, крикливые и оскорбительные звуки. Мое взволнованное сердце отбрасывает их и гонит прочь, как море кусок дерева. Свет режет глаза и неистовствует, свет превращается в боль. Я вынуждена остановиться. Но нет уже света.

Нет больше голосов. Только фашистские пули из автомата. Я вся пронизана этими бешеными пулями. Я падаю.

Выкрикнула ли я дорогое имя? Я не ощущаю больше ничего, боль и земля подо мной. Я хочу видеть солнце. Я была коммунисткой. Коммунистка приветствует солнце.

Солнце, пошли привет и мне!

Солнца больше нет.

Боли больше нет.