Выбрать главу

Заплачет, наверное, когда дознается про погибель твою, пожалеет, что этак вот обошлась… А нет, так и не надо.

— Эй, ты, дурья голова! Чего встал шестом? Нашел, понимаешь, время да место… Шевелись — замерзнешь!

Ну вот, помереть — и то не дадут. Куда ни ткнись, одно невезенье. Теперь изволь оглядываться, браниться невесть с кем, чтоб отвязался, шел себе мимо да не лез с дурными советами к занятому человеку…

Нет, этот, пожалуй, вряд ли пойдет мимо. Точно, не пойдет. Потому что, во-первых, не пеший, а во-вторых, не один.

Видать, мысли безрадостные и шум дождя воспрепятствовали расслышать, как сзади подъехала да остановилась всего лишь в нескольких недлинных шагах телега, запряженная толстопузой лошадкой. А на телеге той сидят, свесив на одну сторону обутые в лапти ноги, два мужика. Степенные такие мужики, оба в летах (лицо одного вроде бы знакомо), одеты опрятно и почти сухо, потому как от дождя куском смоленой кожи накрылись… Сидят, значит, и рассматривают. Любуются, значит. Нашли чем…

— Эге, да это, никак, ты, Жежень? — удивленно протянул тот, знакомый (вот только имя его припомнить не удается… да и не хочется). — С чего это тебя сюда занесло?

Говорун примолк, дожидаясь хоть какого-нибудь ответа; потом (когда понял наконец тщетность ожидания) обернулся к своему спутнику:

— Это Жежень, подручный захребетник Чарусы-златокузнеца. Вот ведь как нахлестался! Небось, в Старом Граде, у Гостюхи бражничал — тот вдовую сестру за старика Гипа вытолкал. Дак куда ж ты, сердешный?.. — Это уже продолжающему бездумно хлопать глазами, столбенеющему средь дороги. — Куда ж ты забрел? И Гостюха хорош, в елку его, — залил мальца превыше ушей, да и отпустил. Нет бы у себя положить! Ну я ужо ему попеняю, Гостюхе-то!

Второй мужик сплюнул не без гадливости, загудел басовито, словно сердитый шмель:

— Ты лучше Чарусе бы попенял. Ишь, распустил выученика… Мальцу, поди, шестой аль седьмой год над первым десятком, а глянь на него! Хмелен до скотского уподобия, грязен, расхристан, рожа в кровищи… Ни чести, ни совести — срам глядеть. Такого бы вожжами с утра до вечера, а потом с вечера до утра, а потом сызнова…

Так, рожа, значит, в кровищи. Теперь понятно, почему пояса нет: дрался, стало быть. Распояской, по-честному, не по хмельной злобе… во всяком разе, сперва. А потом? И с кем дрался-то? Может, с самим же Гостюхой?

Ох, похоже в Старый Град тебе носа более не казать… хотя бы покуда про драку доподлинно не вспомянешь. Интересно хоть, кто кого: ты или тебя? Кроме рожи вроде больше и не болит нигде, да и рожа-то не сказать, чтоб уж очень… Ну, колено еще. И локоть. И плечо. И в затылке как-то не так — наверное, гуля наливается. Одним словом, почитай совсем без ущерба драка минулась. Значит, наверное, ты его. А кого — это в общем дело десятое. Опояску же либо забыл подвязать, либо сперли ее… Или под конец мордобития тебе не до пояса стало — пришлось озаботиться, как бы ноги унести. О-хо-хонюшки… Ладно, опояска — то пустое. Главное, лядунку не утерял. Уж от такой потери впрямь бы только руки на себя наложить.

А тележные мужики тем временем гомонят, препираются меж собой. «Да не шпыняй ты его. Тут дело особое, я тебе потом…» — «…Куды ж мы его? К Чарусе — это ого какого крюка давать, а мы и без того… Сам пил — сам пущай и…» — «Да жалко… Провезем маленько, а вниз уж пускай своими лаптями… Вниз-то легче: упавши — и то докатится…» — «Ну, леший с вами обоими. Эй, ты, недоладный! Полезай уж».

Недоладный… Это кого ж он так? А-а-а, вот что! Ну и хвост те поперек хари; раз ты так — не полезу. Не полезу никуда, и все тут, хоть ты себе бороду вырви с досады. Будешь знать наперед, кто из нас двоих недоладный.

— Да лезь уже, горюшко родительское! Околеешь ведь, в елку тебя!

Ладно, коли этак вот, уважительно, то и мы уважим, полезем-таки. Только вот куда бы? И вообще, сколько можно столбом торчать? Не присесть ли? А эти… Хотят — так пущай на руках затаскивают куда им там надо. Это же им надо. А нам неплохо и здесь.

…Скрипит-качается расхлябанная телега; больно поддают на ухабах шаткие борта — один под коленки, второй по затылку; ноги скребет колесо — того и гляди правый лапоть снимется… а правая рука перевесилась через тележный задок и скребет пальцами по дороге… Благодать!

Заволокли-таки, значит, на телегу свою. Заволокли, положили, прикрыли от дождя краем накидки (хватило того края аж на половину рожи да на левое плечо) — и везут. Куда? А враг их знает. Да и какая разница? Главное, что ни идти, ни думать теперь не надо.

Можно просто лежать и глядеть прищуренным правым глазом в косматое небо, которое ненастный скудный закат окрасил в цвет застарелой раны.

А еще можно слушать. Слушать гулкие тягучие раскаты да гадать — то ли это дальний небесный гром, то ли в твоем же брюхе выпитое песни играет. Слушать чавканье размокшей дороги под лошадиными копытами, жалобы колес, монотонную дробь дождевых капель по смоленой коже, пробивающийся сквозь все это неспешный — с ленцой — разговор…

— …знаю родителя. И его самого еще вот этаким помню. Родитель-то все его к своему кузнечному делу приучал, как и надлежит, а он… Он вроде чему-то не тому выучился. Такому, чего и сам отец-научитель сроду не умел. Он, Жежень-то, сказывают, года с три тому сам, без отцовой подмоги, выковал из железа отцов лик. И вроде так похоже да живо — прям вот сей же миг уста приоткроет и, в елку его, скажет чего-нибудь.

— Враки! — Гудливый бас — это тот, злой отозвался, который давеча тявкал про «вожжами с вечера до утра». — А коль не враки, так и того хуже. Дурное это дело — подобья творить, от того живому человеку может выйти какая порча.

Да ты погодь сужденье высказывать, ты слушай. Волхв Корочун, к примеру, как о том дознался, про порчу ничего не сказал. Наоборот, попросил из меди Велесов кумир сработать — махонький, чтоб при себе носить. Жежень и сработал, да так, что Корочун нарадоваться не мог. И отплатился вдвое щедрей, чем они с Жеженевым отцом попервах сговорились, вот. А ты: «дурное дело»… Какое ж оно, в елку, дурное, ежели за него платят?

Да, так вот… Потом вскорости лихая беда приключилась. Мошновитый проезжий гость из немцов где-то высмотрел Жеженево кование и мало умом не тронулся. Сперва никак на веру не брал, что это безбородый парнишка удался таким дивным умельцем, а потом… Вроде бы дал он Жеженю Старому златой желвак, дабы Жежень Малой из того желвака ему голую бабенку сработал — не то водяницу, не то какую иную немцовскую богиню. Жежень-то было взялся, да только неладное что-то вышло с тем желваком. Кто говорит, будто утерял парнишка немцово злато, кто — будто испортил (пережег или как там еще можно злато, в елку его, испортить?)… А иные бают, словно бы он готовую уже вещицу не захотел отдавать в хозяйские руки — ну, знаешь, всякое ведь с человеком случиться может: лбом о притолоку зашибся или еще чего… Так, иначе ли, а пришлось бы Жеженю Старому ответить изрядной долей своего достояния, но выручил его (заметь — непрошенно выручил, по доброй охоте!) златых дел умелец Чаруса: немцу возместил потерю да обиду, а малого Жеженя за то взял вроде как в подручные-закупы <В Древней Руси наемный рабочий за денежное жалованье.> — покуда, значит, не отработает. Но, может, и насовсем так останется, потому что родитель от своего очага парнишку отлучил. Стало быть, за злодейское ухищение. Мол, не сын ты мне более, и все тут. И выходит, даже сумей Жежень Малой выкупить себя, деваться ему будет вовсе некуда, кроме как опять же к Чарусе.

— Так этому бы сопле не бражничать, ему бы в лепешку плющиться-заради благодеятеля! А он свинствует!

— Ты погоди. То еще, в елку его, надвое гадано, кто кому благо деет. Бают, вишь, будто к Чарусе, как он Жеженя взял, удача так и поперла. Вещицы он работать стал, каких прежде не делывал — одна другой редкостнее. От того и достатком несказанно окреп, и слава о нем в чужедальние края покатилась вослед за торговыми гостями. И еще (это я доподлинно ведаю), как Чаруса что-нибудь новое изделывает, так Жежень непременно ухлестывается до свинячьего визгу, вроде как нынче. Или, ежели хошь, иначе можно сказать: коль Жежень упился, значится, новую Чарусину поделку крепко хвалили. Вот и скажи: с чего бы такому, в елку его, получаться?