— Оставь его.
А потом еще сказал, тише, глуше:
— Тебе не совладать.
Только тут Мечник начал подозревать, что голос этот говорит не для него.
— Пусть уходит, — порыкивало совсем уже еле слышно за очнувшимся ветряным гудом. — Пусть уходит к нам. Пусть. Мы сами.
Успокаивалась, обвисала перед Мечником лиственная чистая зелень… Нет, не «перед», а «над». Потому что Мечник лежал на спине в той самой берложке, которую соорудил для Векши.
А Векша, оказывается, не спала. Приподнявшись на локте, ильменка пристально всматривалась в запрокинутое лицо Кудеслава. Тот подхватился растерянно и смущенно. Ишь ведь, сморило… Да еще жуть эдакая наснилась, да еще же небось и кричал во сне — даром, что ли, Векша перепугана? Совсем ты, Кудеславе, обабился… Всего-то и выпало спешной (но даже ж и не вовсе безроздышной) езды, что дважды по полдня да меж ними ночь — и вот, изволь радоваться… Словно бы ты уже и не воин, словно бы это не ты еще только вчера сумел угадать стрелу по мелькнувшему в клинке отраженью… Хотя… Если вдуматься, такая угадливость даже для умелейшего воина через край. Да и от второй вчерашней стрелы не слишком ли ты легко увернулся? Оно бы не диво, будь лучник у тебя на виду и хоть раза в полтора дальше. А так… А так выходит, внезапная нынешняя твоя сонливость ничуть не страннее вчерашней ловкости…
Но нет, не удалось Кудеславу толком задуматься надо всеми этими странностями. Тревожные мысли внезапно вышиб из его головы тихий ильменкин вопрос:
— Почему ты меня не побил?
Мечник вытаращился.
Векша вздохнула, завозила ногами под полушубком, усаживаясь. И пояснила:
— За то, что я вчера… Это…. Наговорила… А?
Вопреки своей обычной повадке она не отворачивалась, она храбро пыталась смотреть Кудеславу в глаза, пока тот, нарочито кряхтя, поднимался. Лишь когда Мечник встал на колени, размахнулся, будто матерого кабана убить намеряючись, вздохнул: «Да, нужно-таки побить», — лишь тогда ильменка зажмурилась, втянула голову в плечи… И получила легонький щелчок в нос.
На том все и кончилось.
Неведомый (ох, неведомый ли?) стрелок больше ни разу не дал о себе знать. И вообще никаких особых неприятностей дорогой не приключилось — словно бы вымели ее, дорогу-то, перед Кудеславом и Векшей. До самого Приильменья вымели — и от людских каверз, и от тех, коими любит потчевать чад своих дебрь-матушка… которая матушка да прокормилица отнюдь не одним только людям… и из людей не лишь вятскому их корню…
Но хмельное чувство отмытости души, с которым Кудеслав Мечник выезжал с Белоконева дворища, больше не возвратилось. Его, чувство это, убило нелепое Векшино подозрение. Ведь подозрения — они, как иная хворь, горазды перекидываться с заболевшего на здоровых. И виною тому были даже не вздорные ильменкины слова про какого-то умельца, который может дожидаться ее в родимом краю и который не подстарковатому Кудеславу чета. При иных делах Мечник бы и внимания не обратил: мало ли кто чего ляпнет в запале…
Но еще был меч со Звановым наузным заклятьем на добрый путь туда и обратно. И был по-небывалому добрый путь туда… то есть сюда.
И путь обратно, небось, тоже бы сложился по-доброму…
Сложился бы? Или сложится?
«Зван часто заранее ведает, когда что станет надобно…»
Вот и мозжит, мозжит этакой неподживающей ссадинкой: а с чего тебе может взбрести отправляться в обратный путь? И вроде бы много выдумывается всяких догадок, а только все они в конечном итоге сворачивают к одному и тому ж… К возможности одной и той же потери…
Рыжая дурешка испугалась, что тебе суждено разлюбить ее да покинуть? Может, и суждено… Но сам-то ты знаешь: коль и придется бросить ее, то уж точно не из-за оскуденья любви… не из-за оскуденья ТВОЕЙ любви…
…Однако до чего же зябко!
Мечник подышал в кулаки, ссутулился, пытаясь натянуть повыше ворот рубахи. Где там… То есть натянуть повыше — это сколько угодно, хоть на уши. А что проку? Мокрая сыромятина не удерживала ни капли тепла, она даже от ветра не защищала.
Вот ведь самое подходящее время выбрал тестюшка для починки кровли! Кудеслав с первого взгляда на эту самую кровлю сказал: латать нужно, не выдержит она долгого дождя, протечет. В благодарность за совет пришлось выслушивать вопли о чащобных вятских недоумках, которые смеют поучать старших.
Вообще, за несколько десятков дней, прожитых в Горютиной избе, Мечник успел крепко засомневаться, что этот вздорный мужичонка откололся от общины собственной волей. Вятские вон Чернобая силком вытолкали, а тот просто-таки застенчив да кроток по сравнению с Векшиным батюшкой.
То-то Векша упрашивала — и таки упросила — Кудеслава прикинуться, будто она ему отдана в жены как надлежит, с полным обрядом (на самом-то деле они друг другу только кровную клятву дали — Векша в верности поклялась, а Мечник защитником да кормильцем быть обязался — в общем, не вполне по-людски у них сладилось). Но несмотря на это дочерино вранье, Горюта все равно озлился хуже крысы, которую за хвост дернули. Как, мол, дочка посмела?! Мало что без спросу приволокла в дом лесное страшило, так еще и свадебный обряд осмелилась справить боги-зна-де и без родительского на то соизволения?! Вот интересно, а как бы он представил себе эти спросы-соизволения?
И с чего это Векша так родителя своего любит? За что ей его любить, спрашивается? А ведь кабы не ее дочерняя любовь, Мечник давно б уж здешние семейные неурядицы разрешил не только в мечтах.
Все напрочь Прибережье он бы, конечно, для этого пустошить не стал (неподъемноватая работа для одного), но самого Горюту спровадить в Навьи… плюнуть — и то сложнее.
За склочного спесивца, поди, и виру бы присудили совсем не обременительную — больно уж он всем опротивел. А возможно, и вовсе обошлось бы без виры: род не обязан обороною отщепенцам. Впрочем… Коль скоро Горюта до сих пор еще жив, то, поди, ему хватает-таки умишка вне собственного двора попридерживать норов. Зато уж на своих отводит душу, как только хочет…
Во, снова орет. На сей раз сыны ему не угодили. Им обоим было велено стоять внизу, под стеной, подавать родителю камышовые снопики и тоже «научаться работе». Дело у родителя сразу же не заладилось, снопики ложились вкривь да вкось… А кто виноват? Естественно, сыны: не так подают.
Обвиненные и не подумали оправдываться. Они лишь засопели шибче прежнего, изо всех сил стараясь подавать «так». Без толку, конечно. Трудное это дело — угождать человеку, который сам не знает, чего ему надобно.
Хлопнула избяная дверь.
Прохрустели по гниловатым ступеням крыльца торопливые легкие шаги.
Векша.
Мечник не без запинки ее узнал — все не мог привыкнуть к нынешнему Векшину виду (прежде-то она больше в мужеском хаживала). А Горюта никак не может простить Мечнику, что тот нескупо потратился на женину справу (конечно, Векша вполне обошлась бы прежней своей обувкой да простым некрашеным полотном, но Кудеславу уж очень хотелось, чтоб погордилась она новенькими сафьяновыми сапожками, цветным подолом да узорчатым платком). Хотя, возможно, и не в трате крылась причина Горютиного раздражения, а в том, что сам он этаких красных вещей дочери купить не способен. А будь возможность, непременно купил бы. К Векше он относился заметно мягче, нежели к прочим своим домочадцам. То ли впрямь она у него любимица, то ли Горюта все же осознавал провину свою перед дочерью… Если ему вообще доступно такое чувство, как виноватость.
Так, иначе ли, но только его «Куды без спросу? А ну, воротися!» было сказано (именно сказано, не выкрикнуто, что для Горюты уже не мало) совсем по-иному, чем всякие-разные словечки, предназначенные для сыновьих ушей.
И Векша, которая кому другому в ответ лишь фыркала (матери, например, или братьям), тут послушно остановилась и затеяла объяснять, куда она направляется и ради чего. Ну прямо как если бы Мечник ее окликнул!