Я освоил навыки тракториста, водителя вездехода, ремонтника, химика... Да мало ли чем приходилось заниматься?! Расчищал и укатывал взлетно-посадочную полосу, ездил в дальний грот за мороженым мясом для столовой, занимался переборкой овощей на складе, чинил унты и валенки, печатал фотографии, дежурил на кухне, где приходилось мыть горы посуды... Механизм жизни «Мирного», запущенный в 1956 году первой Советской антарктической экспедицией, действовал по своим суровым правилам, в основе которых лежало слово «работа», и причастными к их исполнению были все, кто жил на станции.
— Артель, это надо сделать, — говорил Миньков всякий раз, когда перед нашим авиационным отрядом начальник зимовочной экспедиции П. К. Сенько ставил очередную задачу, и я не припомню случая, чтобы кто-то отказался от работы, отошел в сторону, «придавил сачка». Но, выполняя свой долг обычного зимовщика станции, члены нашего экипажа изо дня в день продолжали ремонт самолета.
Теперь, когда мы сняли крыло с машины, стало ясно, что по всем законам аэродинамики лететь на нем было нельзя. Ил-14 с таким дефектом левой плоскости в воздухе держаться не мог. Чудо, что он не только взлетел, но и, проделав путь в полторы тысячи километров, пришел в «Мирный». Удивительная особенность этого самолета заключалась в том, что в случае необходимости он был способен на такие дела, которые, казалось, ему не под силу.
Чтобы восстановить крыло в условиях обычной, бедненькой (по меркам авиаремонтного завода, где обычно выполняются такие работы) мастерской, нам пришлось проявить немало изобретательности. У нас не было нужного инструмента, лекал, шаблонов — пришлось их сделать. Требовалось нарастить лонжерон, изготовить новые нервюры, стрингеры... Основная тяжесть этих работ легла на плечи слесаря-клепальщика Бориса Данилова и главного инженера отряда Евгения Малахова. Это под их руководством и при непосредственном участии с помощью всех членов экипажа нам удалось нарастить «арматуру» крыла, сделать новый короб для его обогрева, заменить металлическую обшивку, установить новый элерон, тоже собственного изготовления...
Забегая вперед, скажу — ремонт мы сделали настолько хорошо, что когда возвращали в положенные сроки эту машину на Большую землю и я гонял ее на Киевский авиаремонтный завод в Жулянах, авиаремонтники переделывать нашу работу не стали. Самолет так и закончил свой летный век в Антарктиде с «нашим» крылом, отлетав с ним больше 30 лет.
Пурга
К середине апреля солнце ушло на полгода за горизонт, погружаясь все глубже в ночь, но попрощаться с ним не удалось. Антарктида из доброй феи превратилась в злую волшебницу и с какой-то угрюмой настойчивостью стала натравливать на нас циклон за циклоном. Они с бешеной энергией стремились смести «Мирный», всех нас в океан, и мне иногда казалось, что это рано или поздно им удастся. Да и чем были наши укрепления? Хрупкими коробочками, утонувшими во льдах и снегах Антарктиды, как в болоте? Коконами, в которых мы хранили тепло, которое и есть жизнь?
Дня не стало. После каждой ночи, медленно и неохотно выползали сумерки, бесцветные в своей серости. Стоковый ветер, настоянный на жестком морозе на куполе, скатывался, стекал с него теперь почти уже беспрерывно, уступая место только циклонам с их пургой. Выйдя из дома, человек мгновенно попадал в мир, сотканный из шуршащего, вьющегося, клубящегося снега, который несется, стелется широкими косыми полотнищами, плещет вокруг тебя в дьявольском вихре. Ветер наотмашь бьет морозом, снежной россыпью, слепит белой пылью. Шуршание ветра срывается в подвывание, цвета давно исчезли, горизонт начисто смыт и только остров Хасуэлл, сопка Радио да тамбуры домиков, что изредка проглядывают сквозь серую пелену, свидетельствуют о существовании обитаемого мира. Но и он исчезает, когда подходит циклон и начинается пурга.
В мечущейся мгле, которая тускнеет и темнеет на глазах, вначале исчезает остров, потом сопка, тамбуры, мачты, будто кто-то смывает их мутной пеной. Вой ветра усиливается, нарастает, появляются все новые звуки, которые начинают тебя тревожить. Следом наваливается тоска. Она приходит, как болезнь. Все время хочется спать и в то же время одолевает бессонница. На полтора-два часа забываешься в какой-то дреме и просыпаешься совершенно разбитым. Ощущение такое, будто ты перенес тяжелую операцию и теперь отходишь от наркоза. Говорить ни с кем и ни о чем не хочется, приходит отчуждение, которое испытываешь даже к лучшим друзьям. Замыкаешься в себе самом, как в замке. От воя пурги невозможно никуда спрятаться. Хочется тишины, но кажется, что ее вообще не существует и она лишь приснилась когда-то в далеком детстве. Но если рев пурги воспринимаешь как нечто неизбежное, с чем невозможно бороться, то удары бильярдных шаров или звуки музыки раздражают. Усилием воли душишь в себе это раздражение, потому что разум подсказывает: твоих товарищей одолевает та же тоска и каждый глушит ее, чем может, — играя на бильярде, слушая музыку, читая книги, пропадая всю ночь в фотолаборатории, занимаясь резьбой по дереву, гоняя чаи или рукодельничая.
В половине третьего ночи просыпаюсь. Не спится. Берусь за работу, которую начал вечером. Нужна маленькая гаечка, которой у меня нет. И я тянусь к телефону. Не знаю, о чем думает товарищ на другом конце телефонного провода, но думаю, что он меня понимает.
Большаков, начальник механической мастерской, несмотря на глубокую ночь и мороз идет к себе на работу — искать гаечку. Через какое-то время он ввалился в нашу прихожую весь в снегу, с заиндевевшими ресницами.
— Петр Федорович, ты извини... — начал было я.
— Тебе что «трешечка» уже не нужна?
— Но я, кажется, забыл о времени...
— Пустяки, — говорит Петр Федорович и начинает раздеваться. — Чайком угостишь?
Мы сидим, пьем чай, а я думаю о том, что на материке за такой звонок обзовут сумасшедшим и пошлют к черту. Но когда в следующий раз кто-то позвонит мне и скажет, что ему что-то нужно, я так же, как любой из зимовщиков «Мирного», не стану колебаться ни минуты — пойду, понесу. Значит, кому-то не спится, нет покоя на душе и ему нужна помощь...
Утром, когда Большаков ушел, объявили штормовое предупреждение. Это означает, что все работы отменяются, передвижение по поселку запрещено. Бросаюсь к телефону, звоню Большакову.
Дошел. Дома. Срабатывает закон жизни в Антарктиде: надо предупредить, когда и куда пошел и оповестить, что вернулся.
Пурга бушует несколько дней. В кают-компанию и столовую не пробиться, и потому еду готовим у себя на кухне из запасов, заготовленных в начале сезона. Воду получаем из снега и льда в «гроте». Он обтаял вокруг дома от тепла, которое просачивается сквозь стены. Иногда я гуляю в этом вытаявшем пространстве. Дневной свет проникает сверху, наледь окрашивается в нежно-голубые тона, тебя охватывает ощущение, что попал в сказку. Ночью в «гроте» темно и для того, чтобы увидеть, где можно с наименьшим трудом добыть снег для заготовки воды, приходится брать с собой фонарь или переносную лампу. Но ведь с «переноской» гулять не будешь...
Наконец, пурга начинает стихать, стоковый ветер снова вступает в свои права, снег становится сухим и колючим, сквозь его полотнища проглядывает чистое небо, в котором прячутся звезды.
Летим к Солнцу
Миньков, запорошенный снегом, вваливается в наш домик. На лице, иссеченном снегом, обычная добрая улыбка, от которой на душе каждого из нас становится светлей.
— Артель, я был на аэродроме. Машины в порядке, но заметены по самую крышу. Придется поработать, пока откопаем. «Наука» просит слетать в океан, посмотреть, как становится лед. Пойдет...
Он делает паузу, и у меня замирает сердце. Летать, как мне хочется летать! Я даже не подозревал, что в пургу это желание превращается едва ли не в навязчивую идею. К тому же идти надо на север, туда, где скрылось солнце.
— Пойдет экипаж Костырева. Машину надо подготовить быстро, очередной циклон не за горами.
«Повезло», — думаю я.
Обливаясь потом, вырубаем наш Ил-14. Он покорно стоит, спеленутый снегом, как стреноженная лошадь. Лицо, руки, открытые ветру, деревенеют на морозе, но работа идет, не прекращаясь ни на минуту.