Корнилов тут же откликнулся: «Ждем. На ВПП штиль, тишина...» Мы прошли второй, третий разворот и тут, на подходе к четвертому, нас тряхнуло. Я подумал, что это случайность, но очередной толчок, под правое крыло, заставил всех насторожиться. Небо оставалось таким же безмятежно чистым, поигрывало красками, но что-то уже изменилось. «Крыши» ледников, ясно видимые в прозрачном воздухе, вдруг начали дымиться. Я инстинктивно рванул свободный конец привязного ремня, плотно впечатал себя в кресло, и тут кто-то грохнул по Ил-14 снизу-сзади так, что он застонал. Костырев мгновенно убрал газ, мы навалились на штурвалы, отдавая их от себя, машина стала носом вниз, будто собиралась пикировать, но сделать ей это не удалось — какая-то неведомая нам сила потащила ее хвостовым оперением вверх.
— Держи ее, Женя, — успел процедить сквозь зубы Костырев, но он мог бы этого и не говорить — я уже слился с машиной, отдавая всего себя ей в помощь.
Ил-14 ухнул вниз, будто был не семнадцатитонной машиной, а перышком чайки, которым шторм играет у прибоя.
Скрежет металла, стон, двигатели срываются на визг. Тут же сбрасываем скорость, под нами невидимо и неслышно взрывается какая-то «бомба», и Ил-14 взрывной волной подбрасывает вверх. Он летит вперед «горбом». Приборы взбесились, стрелки мечутся на циферблатах, силуэт самолета на авиагоризонте пляшет какой-то немыслимый танец, и мне вдруг начинает казаться, что все это происходит не со мной. Штурвал будто живой начинает вырываться из рук. Пока укрощаем штурвалы, следует удар под левое крыло, за ним второй и тут же третий. Черт, хватит ли элеронов?! С огромным трудом вырываем Ил-14, но он опрокидывается теперь на левый борт, и мы проделываем те же операции, что и несколько секунд назад, только с противоположным знаком. Машина вдруг начинает дрожать как в ознобе, — помимо нашей воли ее забрасывает на критические углы атаки. «Только бы не сорвалась, — проносится мысль. — На такой высоте вывести ее не успеем». Реакция Костырева на каждое движение самолета мгновенна, и будь мы на Большой Земле, уже давно спокойно бы приземлились. Мне приходилось там попадать в болтанку, но даже самый свирепый певекский «южак» кажется легким ветерком по сравнению с тем, что мнет сейчас нас в своих объятиях. Страха нет. Все мысли заняты одним — как парировать очередной рывок невидимого, чудовищно мощного зверя, который мертвой хваткой вцепился в наш Ил-14 и треплет его, как охотничий пес подбитую птицу. Даже сквозь рев двигателей слышен скрип металла. Ил-14 теряет скорость и, несмотря на все усилия двигателей протащить его вперед, начинает плашмя проваливаться в пустоту, будто кто-то вдруг выдернул из-под нас весь воздух, на котором, как на сцене, мы выделывали свои танцевальные «па». Костырев отдает штурвал от себя, я помогаю ему, но сопротивление рулей высоты внезапно сходит на «нет». Машина замирает в шатком равновесии, словно ее вдруг поставили на острие иголки, и я чувствую, как все мы, глотнув воздух, замираем, боясь не то что шевельнуться, но даже вздохнуть. Кажется, сделай кто-то из экипажа одно неверное движение и машина скользнет в пропасть. Осторожно скашиваю взгляд на приборы, они тоже замерли «по нулям» — мы действительно стоим неподвижно на высоте в сотне метров.
— Не трогай ничего, Женя, — слышу голос Костырева, но даже голову повернуть к нему некогда. — Сейчас ударит снизу.
Нас тут же, словно по его команде, подбрасывает вверх.
— Бортмеханик, шасси на выпуск!
Его спокойствие действует и на меня, хотя выпущенные лыжи добавляют нам новых забот — это три паруса, в которые ветер вцепляется с удвоенной силой и теперь уже рвет машину, играя в смертельную игру и с ними. Ледник внизу раскачивается, как на качелях. Броски вверх — вниз, вправо — влево следуют один за другим, выбивая из привычного ритма работы сердце. Впрочем, какой привычный ритм? Мы с Костыревым ворочаем штурвалы и давим поочередно на педали с такой силой, что нам бы позавидовали иные тяжелоатлеты, но деваться некуда — успешно завершить полет можно только вот этой адской работой на двоих. «Нам легче, — думаю я, — мы участвуем в том, что называется посадкой. Ребятам хуже — им остается только ждать, чем закончится наша борьба...»
Поразительно то, что внизу под нами нет никакого движения снега, по которому можно судить о направлении и силе ветра.
Бросок. Сейчас должно рвануть вверх. Взгляд на вариометр — стрелка на нуле. Костырев резко сбрасывает газ, и лыжи касаются снега. Мы отдаем штурвалы — от себя, рулями высоты придавливаем машину к полосе. Хотя нам не слышно, что делается за бортом, но уже ясно — там ревет ветер. Катим на стоянку, осторожно подворачиваем нос вверх по ВПП и тут же аккуратненько спускаемся вниз. Все, приехали. Техники набрасывают на Ил-14 тросы с морскими болтами. Убираем газ, стальные нитки натягиваются, но держат машину с таким расчетом, чтобы она могла «играть» под напором ветра, поворачиваясь ему навстречу. Все эти мелкие детали отмечаю уже почти автоматически. Смотрю на секундомер и не верю своим глазам. Мы включили его, начиная строить «коробочку», то есть в тишине, покое, при полном штиле, которые подарили нам возможность полюбоваться закатом. На визуальную «коробочку» в «Молодежной», на посадку уходит обычно минут десять. Прошло двенадцать, но они показались мне вечностью.
Костырев молчит, устало положив руки на спицы штурвала. Хотел бы я знать, о чем он сейчас думает. Ил-14 вздрагивает под ударами ветра, но это уже дрожь скакуна, выигравшего в скачках главный приз. «И этот приз, — думаю я, — его и наша жизнь». Подкатывает станционный вездеход. Командир поднимается с кресла:
— Поехали домой, а то через полчаса здесь уже белого света не увидишь...
Мы одеваемся, берем свои рюкзаки и покидаем самолет. Он стоит, повернув нос навстречу ветру, и мне вдруг становится жаль его оставлять в темноте, один на один с набирающей силу пургой. Если бы мог, забрал бы с собой.
Ребята со станции торопят механиков, все еще колдующих над креплением машины. Горизонта уже нет, он смыт свирепеющим на наших глазах ветром. Косые широкие полотнища серого снега, начинают «бинтовать» окружающий мир. Я понимаю тревогу водителя вездехода — в пургу по Антарктиде лучше не бродить ни пешком, ни на транспортных средствах. Наконец, все в сборе. Мы выруливаем на пробитую к аэродрому от «Молодежной» дорогу, которая уже едва угадывается в свете фар. Сорванный ветром, а теперь еще и гусеницами, снег окутывает вездеход беснующейся белой массой, воруя видимость впереди, переметая колею. Ощущение такое, будто кто-то задирает «юбку» из снега, вспыхивающую за вездеходом, и накидывает ему на голову — на кабину. Я закрываю глаза, вручая свою судьбу водителю вездехода. Его опыт, интуиция, знание дороги должны помочь нам добраться до «нашего» дома. В жестком, холодном, грохочущем, пропахшем сгоревшей соляркой, бросающем тебя на все острые углы и очень тесном пространстве кабины, где мы кочуем сейчас, «наш» дом кажется поистине раем. Ледовый барьер, откуда мы можем загреметь, океан, в который можем уехать, если водитель ошибется, наполняют мир вокруг нас невидимой угрозой. Но вездеход упрямо движется вперед, и меня это успокаивает — если бы водитель сбился с пути, мы, по законам Антарктиды, должны были бы остановиться. А так... А так кто-то из наших провожатых уже кричит, стараясь перекрыть грохот, лязг гусениц и рев мотора:
— Ужинать будете в кают-компании или дома?
— Дома, — принимает решение Костырев.
... Несмотря на усталость, заснуть не могу. Закрываю глаза и словно снова оказываюсь в кабине, где меня качает, бросает вверх и вниз какая-то невидимая сила. Только теперь где-то в подсознании просыпается страх — это он не дает заснуть. Впечатление такое, что, если я усну, мы разобьемся, и, независимо от моей воли, я вздрагиваю каждый раз, как только сон начинает брать свое. А может, это и не страх. Я слышу, как ворочается в своем спальном мешке Костырев, как вздыхает Бойко, как пьет заготовленный с вечера холодный чай Серегин — мои товарищи тоже не могут заснуть. Но все мы молчим. Да и о чем говорить? То, что пережили, пересказать невозможно и незачем — каждый был участником трепки, устроенной нам Антарктидой, будто в напоминание о том, кто в этих широтах хозяин, а кто гость. Рассказать, объяснить что-то можешь лишь после того, как в душе состоялось движение тех или иных чувств и уже есть что вспомнить.