Выбрать главу

Костырев молча задумчиво проводил его взглядом, в котором нежности я не заметил. Густой бас корабельного гудка проревел в бухте, эхо, отражаясь от айсбергов, повторило его на разные лады, и «Эстония», явно недовольная тем, что какой-то паршивый «щенок» посмел побеспокоить ее, начала снова заходить на швартовку к припайному льду.

— А ведь могли утопить самолет, — сказал вдруг Костырев, ни к кому персонально не обращаясь. — Но не утопили и потому поедем опять грузиться.

Мы выполнили в тот день еще шесть полетов, но меня не покидало чувство, до тех пор абсолютно незнакомое. Восхищение Антарктидой потускнело. Из души ушло ощущение праздника, и я понял, что она способна предать любого из нас, не предупреждая даже малейшим намеком о грядущем предательстве, которое может грозить увечьем, гибелью, пожаром, взрывом. Проход «щенка» для нее был легким, шаловливым капризом, еле слышным ударом колокола, в который бьют тревогу. Еле слышным. Но что-то в душе моей перевернулось, и никогда больше ко мне уже не возвращалось чувство безмятежного восторга и нежности к Антарктиде, которое испытал, увидев ее впервые.

А может, я неправ? Ведь положил же Костырев в том полете Ли-2 на левое крыло, чтобы получше рассмотреть лед под нами? Что-то заставило его еще в воздухе обратить внимание на того «щенка». И какой внутренний голос подсказал ему, что нельзя отпускать экипаж из машины? Значит, был знак, не замеченный мной? Наверное, были и голос, и знак, и картина льда, насторожившие командира. Просто я еще не умел слышать и видеть то, что заставило Костырева насторожиться. И может, я должен быть благодарным Антарктиде за тот проход «щенка», лишивший меня всяких иллюзий по поводу ее любви к нам? Может, тем самым она спасла меня, сломав безмятежную любовь к себе, заставив сменить ее на чувство настороженности и постоянной готовности к возможным неприятностям, которые могут родиться вдруг, из ничего, даже из покоя, тишины и красоты?...

Посадка с неисправным шасси

Доказательства правоты этой истины ждать пришлось недолго.

— Погода начинает барахлить, — сказал Костырев после очередной посадки в «Мирном». — Анатолий Данилович, поторопи ребят с разгрузкой, может, успеем еще один рейс сделать.

Межевых ушел. «Портится не только погода, но и настроение командира: переходит на «вы» и на имя-отчество, — подумал я. — А погода, как погода — не лучше и не хуже».

Но что-то в окружающем мире изменилось, когда мы взлетели. Небо потускнело, тени от айсбергов потеряли резкость, снег и лед перестали искриться.

— Петр Васильевич, свяжись с «Эстонией», передай, что времени на стоянку у нас в обрез. Погрузку пусть организуют максимально быстро, — Костырев отдавал команды точно и без лишних слов.

— Экипажу оставаться в самолете.

Загрузились быстро. Когда захлопнулась грузовая дверь, по остеклению кабины уже текли ручейки снега. «Эстония» потеряла очертания, солнце скрылось в серой мгле.

— Взлетаем.

Машина шла в разбег тяжело, свежий снег прилипал к лыжам, и мы оторвались ото льда дальше, чем обычно.

— Убрать шасси.

Но привычные звуки, которые слышишь после этой команды, изменили тембр — что-то неладное произошло с нашими лыжами.

Шасси на выпуск, — Костырев среагировал быстро. После третьей попытки лыжи все-таки подтянулись под крылья, но Межевых, вернувшись из грузовой кабины, через иллюминаторы которой он мог видеть и двигатели, и шасси, принес малоутешительную весть:

Командир, носок левой лыжи висит.

Мы это и сами чувствуем. Добавь мощности левому движку.

— Уравновесив таким образом Ли-2, который из-за несимметричного сопротивления лыж все норовил уйти в левый вираж, мы потопали в «Мирный». Да другого выхода у нас и не было — не возвращаться же к «Эстонии» и блуждать там между айсбергами, рискуя врезаться если не в сам корабль, то в любую из ледяных гор, которыми забита бухта.

На подходе к «Мирному» повалил ливневый снег. Его влажные крупные хлопья в потоке набегающего морозного воздуха налипали на кромки крыльев и хвостовое оперение, винты и воздухозаборники, мгновенно превращаясь в лед. Остекление кабины забелило. Машина тяжелела с каждой минутой.

Командир, подходим к полосе, — сказал штурман.

Выпустить шасси.

Лыжи вывалились, Ли-2 дернулся влево, и нам с командиром пришлось поднапрячься, чтобы вывернуть штурвал вправо.

Левая лыжа висит на тросе носком вниз, — доложил штурман.

В кабине повисла тишина. Я взглянул на часы. После взлета, когда еще ничего не предвещало беды, прошло двадцать шесть минут, а как переменился мир. Мы брели полуослепшие, с неисправной левой «но гой», окутанные плотной белой толщей снега в сторону аэродрома, зажатого с трех сторон ледниками. А в створе его, на входе, несли свою сторожевую службу айсберги высотой до семидесяти метров.

Малейшая ошибка в любую сторону — и мы будем биты.

Второму пилотировать по приборам, экипажу искать полосу, голос Костырева, прозвучавший в наушниках, отрезал все сомнения.

Я поплотнее сжал штурвал, качнулся вперед-назад, проверяя, как притянуты привязные ремни, чуть шевельнул педалями. Все, теперь то, что я называю жизнью — мои чувства, разум, умение видеть и слышать, — должны быть замкнуты в плоскости приборной доски и пространства, которое ее окружает объемом в какой-нибудь кубичес кий метр. Что бы ни случилось — это мой мир, я должен ограничи вать его в пределах тех законов, которые и позволяют машине лететь.

Мне надо отсечь жгучее желание взглянуть вперед или за борт. Никто никогда в жизни не испытывает ничего похожего на то, что чувствует второй пилот, вынужденный в любой экстремальной ситуации дер жать свой взгляд на стрелках, указателях, цифрах, пилотируя по прибо рам. Только по приборам.

Курс... — диктует штурман, и я послушно доворачиваю машину на два градуса влево.

Скорость снижения... — и я решаю новую задачу. Передо мной доска, и я не имею права отвлечься от нее ни на секунду, хотя все мои товарищи ищут решения за ее пределами.

Справа, кажется, трактор, — тихо сказал Бойко.

Вижу, — это уже Костырев.

Слева — Ил-14.

Вижу. Снег лепит, черт бы его побрал...

Прошли барьер.

Садимся. Управление беру на себя...

Я чуть расслабил пальцы рук и мышцы ног. Костырев попробовал, насколько устойчиво наш Ли-2 держится в воздухе.

— Следи за скоростью, Женя, — это уже мне.

Плоскость повисшей лыжи надо поставить под небольшим углом к плоскости ВПП, а для этого придется «задрать» нос Ли-2 на критические величины. То, что в этом снегу можно назвать горизонтом, уходит вниз, под фюзеляж. И тут же: хлоп, хлоп. Есть касание!

Зарулили на стоянку, пришвартовали Ли-2, вернулись домой. И только здесь я понял, как устал. Эти двадцать шесть минут работы, которых в другие дни и не заметил бы, вымотали меня, словно хороший шторм. В Арктике, случалось, попадал и в более сложные переплеты, но не было после них чувства опустошения, которое, кажется, уже ничем не заполнишь. Говорить ни с кем ни о чем не хотелось. Костырев, с которым мы жили в одной комнате, видимо, находился в таком же состоянии...

— Пусть инженеры разберутся, что случилось с лыжей, — только и сказал он, и ушел спать даже не поужинав.

Но выполнить это распоряжение командира инженерная служба смогла не скоро: ливневый снег, сквозь который мы успели пробиться, вскоре повалил еще сильнее.

Задул, заревел ветер. Его рев врывался в домик через два вентиляционных деревянных короба и, казалось, там, наверху, разъяренный неведомый зверь воет, не смолкая, наводя ужас на все живое. Простое романтическое любопытство: «А еще сильнее можешь?», которое возникло вначале, постепенно стало сменяться гнетущим ощущением какой-то обреченности, оторванности от большого мира. После суток сидения в домике под снегом попытались пробиться в кают-компанию. Обвязавшись веревками, как альпинисты, мы пробовали вначале пройти, потом проползти тридцать — сорок метров, отделявших нас от человечества. Да, именно это чувство заброшенности пришло ко мне после двадцати — тридцати часов работы циклона, который будто занес нас на какую-то неведомую планету. Но ничего не вышло. Связку из четырех — пяти человек ветер сбивал, разбрасывал, снег проникал во все щели одежды, в двух метрах разглядеть ничего невозможно. И если бы не простая судовая телефонная связь между домиками, можно было решить, что на планете мы — два экипажа — остались одни, а все остальное человечество сметено этим ураганом. Ничего подобного в Арктике я не видел.