Выбрать главу

— Ну, это довольно обидно, совершать нечто, повинуясь порыву, в котором не можешь дать себе отчёт!

— Ды-к, понятное дело. Куда как возвышеннее, прислушиваться к стороннему мнению, и делать вид, что оно твоё собственное.

Покуда путники упражнялись в красноречии, картина неба совершенно переменилась. Облака, понукаемы ветром, обрели солидную пышность, и с трудом скрывая слёзы, сорили на землю хлопьями то ли снега, то ли дождя.

Провожая уток в дальний путь, облака были шумливы и грустны, а птицы летели молча, приберегая радость до лучших времён, до возвращения на Родину весной.

Филиппова канитель

— Что проще помнить о человеке — хорошее или плохое?

— Ну, это смотря, как отозвалось в душе. Бывает, что от хорошего след на все времена, а то и от плохого — на всю жизнь.

Иногда в памяти, некстати совсем, возникает раздосадованное лицо отца, и его вопрос:

— Неужто тебе больше нечего вспомнить обо мне, кроме обид?

В ту пору обиды были куда весомее чувства благодарности, и я не нашёлся, что ответить ему, промолчал. Корю ли себя за то? Бывает, что да. Не всегда. Когда родители живы, ты как бы в тени нанесённых ими обид.

— А когда их уже нет?

— В обиде на себя.

Мы едем в трамвае. Нечто, увиденное за окном, вызывает немедленное желание поделиться с отцом. Я трогаю его за рукав:

— Пап, там…

— Помолчи, я думаю. — Говорит он и смотрит глубоко в себя, мимо меня, мимо окружающих, вообще — мимо всего вокруг.

Обида захлёстывает, слёзы льются сами по себе, но остаются незамеченными. А сколько их было ещё, по разным поводам, в разные годы…

Но любовь к родителям, она существует как бы сама по себе, отдельно от обид, на дальней полке, которой не касается время или непостижимое разуму безусловное, неизбывное их отсутствие. С ним невозможно смириться. И, едва ты видишь что-то стоящее за окном трамвая своей жизни, порываешься потрогать отца за рукав.

Мне никто никогда не мог ответить на вопрос — зачем мы здесь. И в этом никак не помогли ни пряный запах лыжной мази и канифоли из отцовского шкафа, ни волшебство Соловецкого кремля, подле стен которого куда как легче дышалось, даже несмотря на влажность. Прохладная прозрачность вод Белого моря схожа с характером наших предков, — серьёзных и сильных, самоотверженных и добрых, молчаливых и верных… Любящих! — и землю свою, и тех, кто рядом…

А, кроме обид… Помню, в походах у меня была своя мисочка. Жёлтенькая, эмалированная, уютная такая, из неё было чрезвычайно вкусно есть макароны с тушёнкой. Помню, как отец рассказывал про давку в Московском метро, когда с Героем Советского Союза, фрезеровщиком Воронежского авиационного завода они пробивались к выходу, и отец спросил, не боится ли его товарищ потерять такую весомую награду в толпе. На что тот хохотнул, и, хлопнув себя по груди, сказал:

— Так это ж фрезеровщик наш сделал, а настоящая дома, в шифоньере! Так-то третью уже, вместе с карманом рвут!

…Мне было года четыре, когда на одноместной надувной лодке мы с отцом форсировали красивую речку поде Собачьей Усмани под Воронежем. Я крякал в очередь с утками, призывая птенцов строиться в ряд, на просторном листе кувшинки, а отец грёб, и по обыкновению думал о чём-то своём.

Годы спустя, точно также, сквозь меня, смотрела белочка, что пробежала по ограде, за которой плита, с высеченным на ней именем отца.

— Помню ли я хорошее? Ну, а ты-то, сам, думаешь как?!

Веточка

Туя считала себя везучей. Когда-то она была веточкой, высотой с детскую ладонь, как бы не очень важной частью деревца, а теперь — большим, красивым, пушистым деревом, и она весьма гордилась сим обстоятельством. Ибо во всех неудачах принято винить судьбу, а заслуги приписывать себе. Ну, что ж…

Предаваясь бессмысленным мечтам, я бродил по мощёным тропинкам городского сада, когда увидел, что некий малыш с завидным упорством дёргает ветку туи, как обыкновенно дети тянут за руку взрослых. Малец крутился во все стороны, пока вовсе не оторвал ветку, а после бросил её на вымощенную камнем дорожку, с тем, дабы окончательно изувечить. Я едва успел помешать ему сделать это, ухватив мальчишку за плечи:

— Ребёнок, где твои родители? — Спросил я со всею строгостью в голосе, на которую только был способен.