Выбрать главу

Я познакомился, а потом и подружился со скульптором. Он оказался на редкость интересным собеседником: много путешествовал, встречался за свою долгую жизнь с замечательными людьми и, как выяснилось, помимо своей основной деятельности, занимался и многими другими делами.

– Знаете, – сказал он как-то, – я ведь однажды был дипломатом.

– Как же это вы в дипломаты-то попали? – удивился я.

– В самом начале революции, когда у нас установились дипломатические отношения с Италией, меня назначили консулом в Чивита-Веккия. Знаете, где это?

– Где-то на побережье, недалеко от Рима.

– Совершенно верно, это большой порт на берегу Тирренского моря. Я там бывал и до революции.

– До революции? – ещё больше удивился я. – А как вы туда попали, Борис Иванович? Учились там?

– Немного и учился. Но скорее знакомился с творениями непревзойдённых итальянских мастеров прошлого. А дело было так. До революции я учился в Петербургской Академии художеств. Туда я поступил в 1911 году. А через два года, в тринадцатом году в связи с трехсотлетием дома Романовых в Костроме была организована выставка кустарных изделий. Нам, небольшой группе студентов академии, поручили соорудить несколько статуй русских богатырей. И надо заметить, за эту работу щедро вознаградили. И вот, получив приличную сумму денег, я решил поехать в Италию. Давно о такой поездке мечтал. Там, в Италии, меня и застала революция. Деньги кончились, и нужно было как-то перебиваться. А к этому времени я уже довольно хорошо говорил по-итальянски, неплохо знал Рим. У меня был подробный план римских катакомб, я дополнил его своими собственными наблюдениями и таким образом превратился в гида и часто сопровождал экскурсии. Этим и жил. Ну, а когда были установлены дипломатические отношения и стал формироваться аппарат посольства, мне предложили поехать консулом в Чивита-Веккия, где я довольно долго и пробыл в этой должности. Людей-то, знающих итальянский язык, у нас тогда почти не было. Вот так из скульптора я трансформировался в дипломата.

Борис Иванович был замечательным рассказчиком – истинный кладезь разнообразных интересных историй, и слушать его было одно удовольствие.

Он стал навещать меня, так же как и я его. Когда комитет, наконец, прибыл в Москву, то я познакомился и с его женой – очень милой женщиной.

Студия Бориса Ивановича располагалась в глубине одного из дворов на Садовом кольце и вся была загромождена скульптурами.

Раз как-то я вошёл в мастерскую. Борис Иванович стоял перед глыбой мрамора и пристально вглядывался в неё. Вздохнул, увидев меня, и махнул рукой:

– Не то! – И неожиданно спросил: – Скажите, какого цвета были глаза у Лермонтова?

– Не знаю.

– Нигде не могу найти ответа.

– А зачем вам понадобилось знать цвет глаз Лермонтова? – задал я в свою очередь вопрос.

– Да начинаю работать над памятником ему. Собственно, пока что обдумываю памятник. Но приступать не могу. Все мне, кажется, известно о Лермонтове, а вот какого цвета у него были глаза, не знаю и нигде не могу найти ответа, – сказал он с сокрушением. – А ведь без этого не могу приступить к работе.

И тут он вдруг пожаловался, как порой трудно художнику работать над тем, что его действительно интересует.

– Почему трудно?

– Ну кого сейчас заинтересует, например, такая композиция?

Он провёл меня в другую комнату, где стояла прелестная скульптура из гипса. Молодая женщина – в ней я сразу узнал жену Яковлева, – приподнявшись на цыпочки, держала во вскинутой вверх руке кость, а другой рукой придерживала сползающую с плеч лису. Собака-овчарка, подобравшись для прыжка, готовилась схватить кость. Вся композиция была выполнена мастерски.

– Великолепно! – вырвалось у меня.

– Мне тоже нравится, но ведь идёт война, – грустно произнёс Яковлев. – Мне эту вещь, кроме близких друзей, даже показать некому. Не то что продать… Понимаю, что сейчас не до нас, художников. Но когда война закончится…

Яковлев на мгновение задумался и с жаром заговорил о том, как после войны придётся восстанавливать разрушенное и перед художниками тоже встанут новые и большие задачи – сохранить в памяти людей героизм нашего народа.

– В том, что мы победим, – сказал он, – у меня никогда не было сомнения, даже в самые тяжёлые, я бы даже сказал, трагические дни. И теперь я не могу не думать о будущем. Когда война закончится, нам следует точнее определить место художника в общем трудовом строю. Мы ведь тоже хотим и можем быть полезными. Прекрасный человек и художник, о котором я всегда вспоминаю с глубоким душевным волнением. После войны он был удостоен Государственной премии СССР. Много лет занимался педагогической деятельностью, воспитал немало интересных художников. Умер он в преклонных летах уже в шестидесятые годы.

Неожиданное предложение

С Николаем Алексеевичем Вознесенским мне приходилось встречаться довольно часто. До войны, когда я работал в Наркомате оборонной промышленности, а потом в Наркомате судостроения, меня неоднократно вызывали на совещания в связи с рассмотрением очередных планов производства или дополнительными поручениями – новыми заказами по военной технике. При моем переходе в Комитет стандартов встречи с Вознесенским участились, От требований к точности, чистоте отделки, прочности и других показателей качества продукции во многом зависело выполнение плана и установленных норм выработки.

Поэтому, когда устанавливались новые стандарты, прежде чем вводить их в действие, мы постоянно консультировались с соответствующими работниками Госплана.

Вознесенский был чрезвычайно оперативным человеком и обладал исключительно высокой работоспособностью. Собеседника он понимал с полуслова и, если кто-то начинал разглагольствовать, без лишних церемоний останавливал его и говорил: «Все это понятно, переходите к существу вопроса». Как-то мне нужно было получить письменное распоряжение по одному вопросу, в решении которого были заинтересованы и Госплан, и Комитет стандартов. Вознесенский предложил тут же, у него в кабинете, написать текст этого распоряжения. А когда я написал его и протянул ему проект, Вознесенского позвали к телефону. Разговаривая по телефону, он знаком позвал меня и, прикрыв ладонью телефонную трубку, сказал:

– Берите карандаш. Я взял.

– А теперь с этого слова и дальше вычёркивайте. Нельзя писать так длинно. – Текст распоряжения получался короче и яснее. – Теперь скажите, чтобы его перепечатали, и я подпишу.

…Работников комитета часто приглашали на заседания в Госплан. На одном из таких заседаний рассматривался вопрос об отгрузке угля с Коркинского угольного месторождения на Челябинскую электростанцию.

Месторождение разрабатывалось открытым способом, уголь залегал по существу на поверхности. В результате сильных дождей потоками воды в угольные карьеры было занесено много земли, и зольность угля, которая и так была высокой, вышла за установленные стандартом пределы.

– Пересмотрите нормы на зольность углей, дайте возможность отгружать уголь, иначе остановится Челябинская электростанция, прекратят работу все заводы Южного Урала, – требовали угольщики.

– Нельзя отправлять на станцию уголь со столь высокой зольностью. Зольность коркинских углей и так поднята до недопустимой величины, поступающее на электростанцию топливо только по наименованию можно считать углём, – раздавались протестующие голоса энергетиков.

– Рассмотрите вопрос и примите решение об отгрузке угля, – предложил нам Вознесенский.

– Не можем. – Почему?

– Потому, что пересматривать стандарт нет оснований. Речь идёт о том, как поступить с углём, загрязнённым песком и землёй в результате того, что карьер был залит водой. По этому частному случаю решение следует принимать не Комитету стандартов, а какому-то другому правительственному органу, может быть, Госплану или Совету Народных Комиссаров.

Разгорелись жаркие споры. Представители Комитета стандартов настаивали, что к пересмотру стандарта этот случай не имеет никакого отношения.