Выбрать главу

— Ну, ладно, ладно, — сказал усталый голос, и галька в нем заскрипела явственней, — не вспоминайте, лежите. Дайте ему аминазина, Люда.

Мучение отходило: две ладони, край кружки, теплые глотки, радужные кольца под веками. Сморщенная душа медленно распускала складки; подземно, глухо бормотала в ней благодарность.

— Я правда не помню, — шептал он, — ей-богу…

* * *

Он в кубовой ковырял гвоздиком дверцу топки, а сам все поглядывал на стену: там, за стеной, что-то творилось. Там был кабинет главврача и за столом сидели трое, а еще кто-то стоял у двери; на стекле стола плавало солнечное пятно, ему хотелось накрыть его ладонью, пальцы ткнулись в стену, пятно перешло на руку, пригрело кожу и пропало: на него наползла жесткая тень чьего-то голоса.

— Так и не помнит, где родился? На фронт не хочется…

— Нет, симуляция исключена: у него стойкая амнезия.

— А эпилептиформные явления?

— Нет.

— Тогда выписывайте его — он уже месяц ходит. Куда-нибудь. — Жесткая тень оборвалась, за кремнистыми песчинками пробивалась знакомая усталость другого мудрого голоса.

— В таком виде он нетрудоспособен, нет родных, адреса, есть все-таки афазия частичная, возможен повторный арахноидит…

Опять наползла наждачная интонация, в ней было равнодушное безучастие, он боялся его:

— Не знаю, белобилетник, лечению не поддается, но место занимает. Пусть решают наверху — может, он им нужен?

Молчание, чреватое бессловесной опасностью. И сдвиг: сквозь стену мелькнула белая комната, белый халат, коротко стриженная женская голова с маленьким мускулистым ртом. И другая голова — с большой залысиной, всезнающие зрачки, устало борющийся голос, в котором вяло, но упрямо повторялся протест, отекшее знакомое лицо, становившееся брезгливым и хмурым.

Больной стоял, не убирая руку со стены, на висках бисерился пот. Он не понимал слов — он понимал звуки голосов, их или опасную или дружественную суть. И когда все замерло на одной нитевидной паузе, темноту накрыло прохладным облаком еще одного, третьего голоса. В его сугробных кристалликах вспыхнул солнечный зайчик:

— Разрешите, он у меня побудет… Пусть, я и такого его возьму.

(И толчки в груди: …возьму, возьму…)

— Пусть хоть печи топит пока. В коридоре. Куда ж ему? Не на мороз же его…

Это был единственный, ее, голос.

Кирпичная стена теперь пропускала медленный свет. Такой свет бывает за рекой рано утром, в тумане. На той, луговой, стороне. Когда идешь к реке с бреднем и двумя удочками. От ледяной росы деревенеют босые пальцы, на туманной воде четко и тонко ржавеют стоячие камышинки, а потом плеснет щука в старице, и все раздробится, сдвинется, и вот — только старые кирпичи сырой стены, жестяной куб для кипятка, холодный шлак в совке на цементном полу. Но и отзвук последний, оттуда:

— Я его Ваней зову, Ваней…

Ваня вобрал воздух, колени обмякли, но пальцы ног чуяли еще миг не цемент пола, а холодок утренней травы. Он сел на лавку у двери, не моргая, уставился под ноги. Стукало в горле сердце, но он не шевелился: ждал. Ее ждал.

* * *

— Это печь, — сказала сестра наставительно. — А это растопка. И торф. Понял, Ваня?

Он старался, но ничего не понимал. В руку сунули спичечный коробок, и он с удивлением почувствовал, что рука проснулась. Сначала правая, потом — левая. С недоверием следил он, как его собственные руки примеривали щепки, складывали их в топке маленьким шалашом, как они сдвигали кругом брикеты торфа, а потом пальцы ощупали коробок, вытянули спичку, чиркнули, и внезапно трескучей радостью вспыхнула, съежилась береста.

Черная кайма дыма потянулась в дымоход, потащила за собой зубчатый огонь, в трубе, усиливаясь, загудело, все выше, выше — на весь коридор.

— Во! — сказал он.

— Ну, вот — видишь! — с торжеством сказала сестра.

А он все смотрел на свои потрескавшиеся, отмытые в госпитале пальцы с тупыми толстыми ногтями. Где он их раньше видел? Значит, было раньше?

Оно не здесь.

Вот это широкое устье русской печи — не здесь. В кирпичной пещере разгорается пламя лучин, бархатится сажа на челе, корежатся, лопаются палочки; за слепым оконцем в осиновой ранней мгле перекликаются сонные петухи. «Да где ж тот рогач проклятый?» — сказал бабий, с хрипотцой голос. Уголек выстрелил, выкатился на подметенный загнеток, шипя, угасал, пропадал в неведомой древней тьме.

Ваня приоткрыл рот, невидяще глянул сквозь сестру в пустынный больничный коридор. На полу подсыхали следы швабры, пахло карболкой, каленым чугуном заслонки.