Выбрать главу

— А они б не слушали, — сказал Ваня упрямо.

— Поди не послушай! А к стенке? Чик — и нету. Понял?

— А я б не стал, — тихо, упорно сказал Ваня. — Все равно не стал.

— И я б не стал, да коровы жалко! — подмигнул Сапер. — А он — стал. Вон рябой — своего врача-то и то… Иные-прочие любят это самое — кровь пущать… Чего ты понимаешь!

— Это я понимаю… — тихо ответил Ваня, и все в палате на него посмотрели.

— Он другой раз правда понимает, — сказал безрукий капитан. Сапер кивнул. Его костистое лицо было обветрено, обыкновенно, но сквозь трещину в груди через халат просвечивало прохладное ночное небо. Это не удивило Ваню, хотя был майский день. В серебристой звездной пряже медленно проплывали туманности добрых мыслей. Трещина проходила через грудь, голову, потолок палаты и терялась над поседевшей макушкой в бездонной синеве. А голобородое крестьянское лицо было хитровато и непроницаемо.

— Вот это война и есть, — сказал Сапер. — Ногу не отбило бы, может, и я там остался. А теперь еще пошкандыбаем помаленьку — руки-то целы. Понял?

— Оставь ты его, на что ему война эта — отвоевался, — раздраженно сказал капитан. — Чего тут понимать, хватит того, что…

— Как жизнь, Вань? — спросил чернявый. — Все гуляешь?

Ваня улыбнулся. («Сирота. Добрые. Безрукие. Война. Сирота».)

— Гуляю, — сказал он. — Вчера с ней в лес ходил. — Его малокровное вялое лицо оживилось. — В лесу березки. Листочки-то зеленые! Вчера ходили мы… — Он о чем-то задумался, сморщил лоб.

— Эвона — вчера! Ты на прошлой неделе про это рассказывал.

— А у него нет этой категории — времени, — сказал капитан. — Он время не считает. Оно ему ни к чему. Ермаков! Возьми у меня в тумбочке пряники, передай ему.

Чернявый вытащил кулек с пряниками, протянул в окно. Ваня, улыбаясь, взял, глянул в темные зрачки, коснулся сухой руки: токи человечьей жалости, токи щедрости, желтые скулы, стриженая шишковатая голова. («Сирота, Обиженный».)

— Ты сирота? — спросил он. Чернявый удивился, хохотнул фальшиво.

— А что? Ну, сирота. Кто сказал?

— Ешь, Ваня, сестру пойди угости, — сказал капитан. — Она у тебя вроде матери, лучше родной жены.

Кругом, согревая, смотрели на Ваню пестрые разные глаза, как клевер на лугу, разноцветный, чистый от росы.

— Пряники! — с гордостью показал Ваня подарок Саперу. Тот улыбался всеми морщинками, но Ваня перестал улыбаться: там, где недавно сквозь трещину светило ночное звездное небо, теперь вырастали багровые зубчики, росли незаметно, остро, упорно. («Боль. Страдать. Скоро. Боль».) А Сапер все улыбался.

— Неси домой, Ванюша, — говорил он ласково. — Не растеряй дорогой, чаю попьете вечером. Неси, неси — к чаю пряники-то в самый раз!

* * *

Днем Сапер ковылял на костылях по коридору, по палате, шутил с санитарками, а вечером его положили в изолятор: температура поднялась до сорока. Ему сделали уколы, заходила женщина-хирург — старообразная, хладнокровная, с седым пучком, долго мяла вострыми пальцами покрасневшую культю, сказала жестко: «Завтра — рентген. — И добавила непонятное: «Абсцесс», прикрыла простыней, ушла.

Ночь текла мимо подушки вязко, бессмысленно. Сохли губы, во рту набухал огромный язык, пальцы казались бревнами. Сапер лежал терпеливо, переставлял обрывки мыслей, не моргая, смотрел, как то пропадала, то лезла назойливо в глаза голая лампочка под потолком. Потом ее заслонила чья-то тень.

— Я к тебе пришел, — сказал Ваня. Сапер не удивился.

— Ночь уже? Сколько счас? Времени.

— Времени?.. Не знаю. Ты горишь? Я дома увидел — горит здесь все, — сказал Ваня. — Жалами жалит, — добавил он, подумав.

— Попить бы, — сказал старик, облизав губы. — Попить дай. А утром приходи…

— На, попей. Утром? Утром уедешь ты.

— Куда ж я теперь… Вишь, какой жар. И нога пухнет…

— А одеяло… не загорится? — боязливо спросил Ваня, всматриваясь в больного.

— Шел бы ты домой… Тошно мне. К выписке собрался — и вот…

— Тошно? Утром пройдет, — успокоил Ваня. — Улетишь, и все. Хорошо!

— Эх, нога моя, ноженька! Была б нога — только меня и видали. У нас в деревне травами бы вылечился… наша деревня на песках, а пойма — луговая… эх! Куда уж мне теперь… Нога!

— Зачем нога? — Ваня встал, оглянулся таинственно, вытащил из кармана картонную коробочку. — Никому не давал глядеть, — шептал он, — а тебе покажу. А то ты больно боишься. А чего бояться-то? На, смотри!

Толстыми пальцами он открыл тугую крышечку. В коробочке в сенной трухе лежал продолговатый кокон. В его твердой золотистой пряже хранилось терпеливое тепло. Там, в черноте внутренней камеры, угадывались ажурные крылья, ночной узор на лимонном бархате, жаркий полдень и летучая тень на луговой траве, и все выше — к облаку над обмякшей ольховой листвой.