Выбрать главу

Адам меня ждал. На столе стоял горячий чайник. Сегодня Адам был в черном старом костюме и пожелтевшей рубашке. От пельменей он отказался.

— Спасибо, не могу, — сказал он. — Я очень волнуюсь: сегодня мы последний раз посмотрим это, тот мир…

— Почему последний?

— Надо переоборудовать кое-что, — неохотно ответил он. — Испытать…

— И надолго?

— Не знаю… Но я вас ждал.

Он весь был торжественный сегодня. Он сидел прямо и смотрел на сахарницу своими водянистыми глазками. Потом спросил:

— Вы помните, я говорил, что на себя смотреть там опасно?

— Помню.

— Очень опасно. Если такое случиться — бегите.

— Как «бегите»?

— Уходите от этого…

Я не стал вникать.

— Ладно. Договорились, — сказал я.

— И еще, Костя. Обещайте повернуть тот выключатель там вон — истребить, если меня не будет.

— А где вы будете?

— Не знаю. Но мало ли что… Обещайте?

— Истребить? Это тот выключатель — под пиджаком? Слева от двери?

— Да.

— Нет, не могу, — сказал я и рассердился. — Разве можно такую штуку сжечь? Нет.

У Адама сразу стал расстроенный и возбужденный вид. Все так же уставившись на сахарницу, он пожевал губами.

— Тогда я сам, — сказал он шепеляво.

— Ладно, — сказал я и проглотил пельменину, — начнем сеанс. Билеты проданы, места заняты!

— Вы не шутите этим, Костя, — сказал Адам обиженно и посмотрел на меня. — Это ведь плохо, Костя, так шутить. Не надо.

— Ну, ну, не буду, Адам Николаевич. Правда, давайте посмотрим. Вам что — хуже сегодня?

— Хорошо, — сказал Адам. — Подождем. Пусть будет так.

Он встал и начал стаскивать брезент с аппарата. Я слушал, как зажужжал трансформатор; в темных ячейках медленно накалялись нити электронных ламп.

— Садитесь, — сказал он строго, как зубной врач. Я сел и сам приладил на лбу холодный металлический обруч.

«…Десять, одиннадцать, …сорок, сорок один, сорок два», — считал я в уме, закрыв глаза и посасывая таблетку. Когда я дошел до двухсот девяносто семи, пропало ощущение стиснутых пальцев, осталась только тьма, а в ней — крохотная световая точка, которая двигалась куда-то параллельно земле. Точка притягивала меня все ближе, и наконец я разобрал, что это освещенное окно спального купе в вагоне южного экспресса. Только это одно окно притягивало меня во всей ночной степи с проталинами на лысых буграх. Потому что у окна кто-то стоял и смотрел мне прямо в глаза.

* * *

Это была она. Так пристально смотрела она на бегущий грязный снег с кустиками травы. Серая косынка была спущена на худой шее, а лицо было такое же, как тогда в метро: грустное и простое, домашнее.

У нее были большие робкие глаза и маленькие руки, я удивился, какие у нее пушистые волосы и мелкие веснушки на переносице, а ресницы совсем темные и зрачок в светло-сером — тоже темный. Я видел ее совсем близко, вплотную, каждую клеточку детской кожи, каждую шерстинку на кроличьей косынке. Но она меня не видела.

В купе на нижней скамейке сидела женщина в теплом платье с янтарными бусами. Она озабоченно смотрела в затылок девушки.

— Поди, сядь ко мне, — сказала женщина.

— Что?

— Поди ко мне.

Девушка полуобернулась, но не села. Ее худые руки висели вдоль бедер, а лицо не могло оторваться от темного окна, за которым, отражаясь в зрачках, неслось что-то грозное, угловатое, немыслимое. Или просто ночные кусты?

— Что с тобой?

— Ничего, мама…

— Нет — что?

Кусты расступались, как испуганные звери, они шарахались, ломая руки, оттаявшим черноземом, горькой водой дохнули сквозняки черного окна.

Девушка подняла брови, в ее круглом лице задрожало удивление, страх.

— Я кажется, заболела мама, — сказала она еле слышно.

В купе стемнело, еле мерцал накал лампочек: казалось, вагон, поезд — все растворяется в несущихся испарениях ночи. Только ее глаза отсвечивали в темноте, но я не узнал их: это были не наивные, а тревожные озера, откровенные и мудрые. Только детский лоб был прежним да слабое движение губ. Мне казалось, что это меня, а не ее душат острые слезы.

— Я его полюбила, полюбила! — сказала она с отчаянием и вызовом, сжимая кулачки, шагнула к окну.

— Кого? Ну, что ты, кого?

Но девушка все смотрела в ночное окно, и я тоже видел, как кто-то несется там, неясный и настойчивый, какое-то перекати-поле из сломанных крыльев и угловатых локтей.

Еще белела занавеска в купе, они молчали, а под полом бешено бились железные копыта, шарахались, сшибались. Зарница высветлила морщинку на лбу и ее удивительно теплый висок, а в степи на секунду мелькнули лохматые гривы, безумные тени, раскрытые рты оврагов. Там неслась безжалостная погоня, и что-то все усмехалось во мне, хотя я тоже ждал, боялся и вздрагивал от жалости, озноба и кремневых осколков, секущих голую грудь.