Выбрать главу

«Не расстраивайтесь так, Костя», — сказал Адам. Он-то знал, о чем говорил. Он такое повидал, что никому не увидеть.

«Вы ее увидите», — хотел сказать Адам. Именно это он хотел сказать, я хорошо знаю это.

Она стояла в своей бежевой домашней кофточке, приподняв лицо к вагонному окну. Она точно слушала, что я шепчу и кричу ей через черное стекло; я отчетливо видел ее расширенные зрачки, веснушки на переносице, бледные губы, полуоткрытые от внимания.

На виске там, где особенно тонкие волосы, таял, опускаясь, снег.

— Так вот оно что! — сказал я городу, и все встало на свое место. Только под глазом под кожей билась часто какая-то новая жилка.

Как тогда, когда белый всадник рождался из лунной чешуи, когда чьи-то глаза все глубже проникали в сумерки теплого зыбкого забытья…

— Так вот оно что, — повторил я. — А все другое-прочее — это все «семечки»!

Вы думаете, конечно, что все дело было в ней?

Совсем не так просто все, как вы думаете.

Можно сказать: «Я хочу ее найти».

Или: «Я тоже хочу иметь душу».

Но все это только хилые слова. Детская азбука. Можно написать формулу молнии. А моей встречи — нельзя.

Вот случалось вам после операции выйти на улицу? После опасной операции. Мне случалось. Свет, ветер, голоса, шины — все так и хлынет в лицо, и ты прищуришься и встанешь. В голове точно лопаются пузырьки шампанского, и хочется крикнуть, или засмеяться, или подойти к дворнику и похлопать его по спине. «Эх, ты, бедолага!» — сказать ему, а потом пойти по всем местам, где ты был и где не был. Вот в такой час все знакомое удивительно неизвестно. И это правда — нет ничего известного до конца, даже до середины ничего нет. И все чувствуешь, как в себе самом, — каждую веточку на вытоптанном бульваре, каждую заусеницу на ногте. Эх, Адам, Адам, слишком много ты видел, старина! Через край!

Я вдохнул во всю грудь снежный городской вечер; теперь без всякой хитрой техники я включился в самую суть и везде видел ее светлые глаза, не глаза даже, а синие горы, промелькнувшие в них от зарницы, что-то огромное, могучее, как грозовой воздух, которым глубоко и привычно дышала эта глупенькая девчонка. Как это сказать? Я не знаю, хотя тоже дышу и чувствую совсем близко ее голый поцарапанный локоть, талую степь, гром копыт в темном купе, и мучение ожидания, погони, слабого вздоха… Кому это расскажешь? Нет, не стоит — надо говорить просто, понятно или ничего не говорить. Так-то, товарищи-человеки!

Ноги теперь шагали прямо на Садовое кольцо — они теперь сами знали, куда идти. Подошел автобус, я втиснулся в него и повис на поручне. Кто-то крыл меня сзади, чтобы я пролезал дальше, но я не слушал. Передо мной застрял какой-то старикан в дряхлом пальто, которое казалось мне очень знакомым. На ком я видел такое пальто с порыжевшим по швам драпом и полуоторванной пуговицей? Вспомнил — на нашем директоре 56-й школы-интерната.

Я его не любил. Его никто не любил. Потому что он всегда молчал и не смотрел в глаза. Хотя говорили, что он «прекрасный педагог».

Я пролез в автобус и заглянул ему сбоку в лицо. Это было его худоносое и узкогубое лицо, только все в морщинистых мешочках. Я толкнул его, когда пролезал, и он взглянул. Впервые я увидел его глаза — сначала мертвые, потом оживающие от узнавания.

— Карташев? — спросил он, и неожиданно все его мешочки под глазами задергались от мелких стариковских слезинок. — Карташев?

Я не знал, что сказать.

— Откуда ты, Карташев? — жалобно и радостно спрашивал директор. — Где ты живешь?

— На Молчановке, — ответил я, и в это время меня с публикой стало относить к передней площадке. — На Молчановке, дом 24, квартира 8! — крикнул я через головы. Его уже заслонили.

— Курский вокзал! — объявил водитель.

— Подожди! — крикнул стариковский тенор. — Карташев!

— Не могу! — ответил я ему. — Мы увидимся, непременно!

Я забыл, как его зовут, и наверное, он давно на пенсии, но я был убежден, что эта встреча неспроста.

Я выскочил из автобуса и пошел в билетную кассу поездов дальнего следования. Ведь, когда водитель объявил: «Курский», я вспомнил, куда уехала моя девушка. Я увидел ее мысли там, в купе — морской берег в Батуми, фанерные кабинки купальни, полинявшие за зиму, гниющие водоросли, выброшенные штормом. В марте там тепло, и они будут с матерью гулять по пустым пляжам. Там я их найду. На рязанских скулах этого механика тоже бился зеленоватый отсвет океанской зыби, когда он наклонился, занося весла, покусывая губы, потрескавшиеся от соли. Он лежит и смотрит, не мигая, в голую лампочку на голом потолке, но видит ослепительно белый от полдня волнорез и жидкий дым уходящего буксира. Может быть, в этом есть смысл и для моей жизни?