— Что с тобой? Простудилась?
Она хотела что-то сказать, но сжала губы, уронила голову на руки и заплакала.
— Болит что? — допытывался я.
Меня потянула к ней жалость. Я погладил ее русые, мягкие волосы, потрогал лоб, но жара не ощутил.
— Чего ты молчишь? Где болит? Вызвать доктора?
Она замотала головой. Заикаясь, глотая слезы, сказала:
— З-здоровая…
— А если здоровая, почему завтракать не пришла? Почему ревешь? Обидел кто?
— Уеду я.
— Куда уедешь?
— Домой уеду… Чего ждать, пока прогоните, — сама уеду.
— А почему вдруг сегодня? Что на тебя нашло?
— Так не нужна я вам больше.
— А я тебя не для себя держу, а для дела. Если считаешь, что дела нет, можешь ехать. — Я представил себе этот дом без нее и сердито добавил: — Я сам скажу, когда собираться, иди занимайся своими делами.
Выяснилось все вечером. Весь день я не слышал ее голоса, ходила как немая. Но вечером сама вернулась к разговору. Подошла к столу совсем близко и спросила:
— А может, вы вправду любите?
— О чем ты?
— Что любите…
Хотел отшутиться, но не смог. Подтвердил:
— Люблю.
— Меня, Любку, или… вообще?
— Как это «вообще»?
— Да так… Горица говорит, вы сейчас всех женщин любите. Соскучились по всем…
— Так и сказала?
— Я на кухне плакала, она спросила… Ну, я…
— Проконсультировалась?
— Ага.
— А она?
— Смеется. То самое и сказала… И еще, что сама вас очень любит.
— Так это она тебя и уговорила заболеть?
— Ага.
— А ты и обрадовалась? Хочешь, чтобы я ее вместо тебя полюбил?
Люба заплакала сначала тихонько, скулила, как щеночек, а там и во весь голос. Мне и смешно было на нее смотреть, и злость откуда-то появилась. Схватил за плечи, встряхнул, поставил перед собой.
— Ты, Любаша, дура, каких сроду я не видел. Не нужна мне твоя Горица с ее любовью. Понятно?
— А она вас вправду любит, — уверила меня Люба.
— Ну и что с того? Она меня, я тебя, а ты, может, кого другого. Так в жизни бывает.
— Я никого, Сергей Иваныч, никого.
— Полюбишь еще. А сейчас иди.
— До чего мне вас жалко, Сергей Иваныч, — плаксиво протянула она.
— Уйди, не нуждаюсь я в твоей жалости.
— А я не уйду, хоть убейте… Мучаетесь же…
Из влажных глаз ее сочилось сострадание и готовность пойти на любые жертвы, лишь бы облегчить мне мои «мучения».
— Пошутил я, Люба, забудь.
Она покачала головой и подошла еще ближе, наклонилась надо мной, всего обволокла своим теплом:
— Я не знаю, Сергей Иваныч, может, и я вас люблю.
Опять все мои мысли стали сматываться в клубок, опять подкатило желание обнять ее.
— Я вас очень уважаю, Сергей Иваныч, очень-очень, — добавила она для убедительности и рукой, лежавшей на столе, вытерла пыль вокруг письменного прибора. Этот будничный, деловой жест снова остудил меня.
— Ну и хорошо. Ты меня уважаешь, я — тебя. Иди, не мешай мне работать.
Она пошла было к дверям, но задержалась, подумала и вернулась.
— Сергей Иваныч…
— Ну, что ты от меня хочешь?
— Я постараюсь… Полюблю… Ей-богу, полюблю вас… Не гоните меня.
— Хорошо, старайся. Я подожду.
Она не услышала насмешки в моих словах и серьезно сказала:
— Спасибо вам, Сергей Иваныч.
18
Мне часто приходилось бывать невольным гостем. Машину я гонял только по срочным делам, а по Содлаку, когда ходишь пешком, обязательно кто-нибудь уцепится за рукав и затащит к себе, кто — посоветоваться, кто — пожаловаться, а чаще просто так, посидеть с господином комендантом за стаканом вина не столько ради своего удовольствия, сколько на зависть соседям.
К матери Стефана меня никто не тянул, сам по себе заворачивал я в знакомый дворик, вольно заросший несеяной травой. Я знал, что никаких внешних проявлений радости, как в других домах, я здесь не встречу, старая женщина с дрожащей головой не всплеснет руками, не вскрикнет от избытка чувств, даже улыбалась она редко. Издали стремительным галопом кинется ко мне беленький, вислоухий песик, притворявшийся бдительным и злым сторожем, а по душевной сути — трусишка и подхалим. Мама с крыльца будет долго вглядываться в гостя, пока не узнает меня, вытрет руки передником, протянет ссохшуюся ладонь и взглянет не вопросительно: «Что случилось?», а испытующе: «Какой ты сегодня? Что у тебя на сердце?»
Она не торопилась усаживать меня за стол и вовсе не считала нужным занимать теми разговорами, которыми неблизкие люди стараются заполнить каждую щель тишины. Она продолжала заниматься тем же, чем занималась до моего прихода, а я отдыхал, как отдыхают без слов около родного человека.
С того дня, когда мне сообщили, что моя жена и сынишка погибли во время артиллерийского обстрела Невского проспекта, я никому не показывал единственную сохранившуюся у меня фотографию. А ей — показал. Она молча, обеими руками держала маленький, самодельный снимок, вглядываясь в размытые временем лица, а я рассказывал все, что знал о блокадном Ленинграде.
Но я не сказал ей, что иногда завидую Стефану, разыскивающему убийц своего брата. Он мог надеяться, что узнает их имена, найдет и отомстит.
Я не уверен, что возмездие может принести облегчение, притупить боль невозвратимых потерь. Но и без жажды мести не может жить человек, на себе испытавший подлую жестокость захватчиков. Я знал, где искать убийц моей семьи. Не нужны мне были имена артиллеристов, стрелявших с Вороньей горы по центру Ленинграда. Чтобы расплатиться по личному счету, мне следовало бы воевать в Берлине. А я сидел в маленьком тихом домике за сотни километров от гитлеровской столицы и рассказывал старой женщине, каким добрым, ласковым мальчиком был мой пятилетний Павлушка.
В этом домике жил Йозеф с женой Лидой и двумя сыновьями. Их семейная фотография висела на стене, обрамленная вышитым полотенцем, и я уже знал в лицо каждого из них. Йозефа арестовали на мельнице, а Лиду с ребятами увели отсюда. Старшему сыну, Вацлаву, было семь лет, младшему, Богомилу, четыре. Мама долго не могла поверить, что Йозеф погиб. Пока кто-то не показал ей расклеенное на улицах официальное сообщение о расстреле группы врагов рейха. Первым в списке стоял Доманович Йозеф, 34 лет, инженер. Она тяжело болела и по многу часов беседовала с богом. В ней не было той бездумной покорности судьбе, которая помогала другим религиозным людям сохранить душевную устойчивость под ураганом непостижимых событий. Она верила в бога, но хотела понять: почему всемогущий позволяет человеку проливать кровь и терзать своего брата во Христе?
Ей рассказывали о лагерях, где гибли несметные тысячи людей. Ее готовили к тому, что и второго сына она тоже потеряла. Но она верила в милосердие божие и ждала. Когда объявился Стефан, она возликовала. Еще с большей уверенностью она ждала теперь Лиду с внуками. Она перебирала платья Лиды, чистила их, гладила, чтобы они всегда были готовы к приезду невестки. Озабоченно осматривала она детские штанишки и рубашки. Дети приедут выросшими. Для Богомила еще можно будет перешить вещички Вацлава, а вот во что одеть самого Вацлава?
Мы поддерживали в ней веру и сами старались верить. Мы делали все, чтобы найти следы жены и сыновей Йозефа. Шамов сказал, что все освобожденные из лагерей, в зависимости от состояния здоровья, направляются либо в больницы, либо по месту жительства. А захваченными лагерными архивами вряд ли кто занимался — пока не до того. Но он обещал мне послать запросы и в случае чего сразу сообщить.
Я знал, что Стефан никогда не забывает ни о Йозефе, ни о его семье. Они жили в нем, не позволяя ослабеть ни ненависти, ни энергии. Несколько раз он уезжал в недолгие командировки. У него было много друзей, с которыми он страдал в лагерях и воевал в партизанских отрядах. Они помогали ему искать Лиду и детей.
Однажды он вернулся из такой командировки с менее мрачным лицом, чем обычно.
— Лиду в лагерях на восточной территории искать больше не нужно, — доложил он мне.