— Яд, — сказал он. — Очень сильный яд. Отравился.
Франц, осматривавший комнату, поднес мне исписанные листки бумаги:
— Тебе. Письмо.
Я узнал крупный, прямой почерк Лютова.
Этот примечательный документ храню до сих пор.
«Многоуважаемый Сергей Иванович!
Не ведаю, когда письмо это попадет в Ваши руки, и сам сознаю его ненужность, но не могу уйти в мир иной, не написав Вам.
Не более чем пять минут назад видел сквозь оконце свое, как с великой поспешностью отбывал мой заклятый покровитель профессор Герзиг. Нечто встревожило его с утра. Отпустил он весь персонал и с помощью двух «больных» приступил к сборам в побег. Да, иначе чем «побег» я его отъезд назвать не могу. И кавычками обозначил «больных» потому, что только повязки на головах приобщали их к раненым, а судя по живости их движений и выносливости, показанной при загрузке машины, пребывали они в полном здравии. Сомнений нет, бежали враги. Опасные враги! И я ничего не сделал, дабы помешать им. А ведь мог! Единственное, чем мог помочь русской армии.
Давно, еще до знакомства с вами, догадывался я о зловещей роли моего хозяина. Хотя и не было у него ко мне доверия и в лечебный корпус вход мне был заказан, странные события, происходившие в палатах, не могли остаться неприметными даже для моего, ни к чему не причастного взора. Куда-то исчезали мельком виденные мной ходячие пациенты, кого-то прятали в морге, среди ночи приходилось мне открывать ворота наглухо зашторенным машинам неких высокопоставленных лиц. Не прекратил Герзиг своих тайных махинаций и после Вашего прибытия в Содлак.
Напрасно майор Шамов заподозрил меня в злокозненных действиях. Никогда я не фискалил и всегда презирал наушников. Но должен признать (с опозданием уразумел), что оскорбление, нанесенное мне, пусть в малой мере, было заслуженным.
Много лет опорой мне служило неверие. Жил в неверии, как в иночестве, от всех и от всего отрешенный. Все войны и революции, и прочие злодейства, творимые человеком, полагал неотъемлемой привилегией его пакостной натуры. Посему ничто не могло удивить меня или принудить к действию.
Вновь заставила меня увидеть благость души человеческой милая Любаша, бесхитростная девушка, одаренная божественной добротой ко всему живому. Ей земно кланяюсь в свой последний час.
И Вы удивили. Не разберусь чем. То ли бескорыстием, столь не свойственным лицам, облеченным властью, то ли простодушной прямотой, с коей Вы утверждали справедливость, то ли чем другим.
Глянул я на себя со стороны и не получил удовольствия от сего зрелища. Снизошло убеждение, что дурно жил. Человек, покуда дышит и ест, не может пребывать в блаженной непричастности к добру и злу. Уже молчанием своим помогал я Герзигу в его черных делах. Иноческая гордыня помешала мне насторожить Вас. Каюсь, но поздно.
Не подумайте, что вновь обрел я веру в возвышенный смысл жизни. Нет, не обрел. Но и неверие в человека рухнуло. По сей причине не покой, а смятение сопровождает меня в эту минуту, когда, гонимый телесной немощью и душевной мукой, готовлюсь переступить смертный порог.
Не обижайте Любашу, Сергей Иванович. И не поминайте лихом штабс-капитана Лютова».
Ни в этот день, ни в последующие Герзига не задержали. Нашли пустую санитарную машину, сброшенную в глухое ущелье, а пассажиры исчезли бесследно.
Июнь 1965 г.
…След отыскался. На прошлой неделе я побывал во Франкфурте-на-Майне и удостоился приема у профессора Герзига. Хотя ему много за семьдесят, он сам оперирует, очень занят, и пришлось заручиться солидной рекомендацией, чтобы отнять у него полчаса драгоценного времени.
Даже когда я назвал свою фамилию, упомянул Содлак и 1945 год, он продолжал смотреть на меня сквозь голые стекла очков, как на впервые увиденного человека.
— Мне нужно проконсультироваться с вами, господин профессор, по поводу одного, весьма странного медицинского казуса.
Я протянул ему фотокопию регистрационной карточки, изъятой у него в твоем присутствии много лет назад. Он издали взглянул на нее, но не шевельнул пальцем. Я положил ее на стол и пододвинул к нему поближе.
— На этом документе ваша подпись, господин профессор. Надеюсь, вы не поставите под сомнение ее подлинность.
Он безмолвствовал.
— Из этого документа следует, что ваш бывший пациент Ганс Эрвин Хубе был доставлен к вам после тяжелого ранения, в безнадежном состоянии, и умер тридцатого марта тысяча девятьсот сорок пятого года… Некоторых лиц заинтересовал такой вопрос: как мог умерший и погребенный Хубе воскреснуть?
Я выжидал, выискивая на его лице признаки беспокойства. С таким же успехом я мог вглядываться в египетскую мумию.
— Мне кажется, господин профессор, что в ваших интересах объяснить это чудесное воскрешение до того, как им заинтересуются влиятельные газеты.
Я вовсе не был уверен, что газеты заинтересуются этим делом, но мне нужно было сбить с него броню молчания. Он действительно заговорил:
— Вам следует обратиться к своим коллегам — полицейским. В обязанности врача никогда не входила проверка документов поступающих больных.
— Вы хотите сказать, господин профессор, что документы могли быть подложными и под именем Хубе скрывался другой человек?
— Я сказал то, что сказал: меня не интересует, кто под какими документами умирал или выздоравливал.
— Может быть, вас заинтересует судьба другого вашего пациента, Нойхойзера? Он исчез после того, как был похоронен Хубе. Он пошел встречать свою жену и пропал. А жену его встретил и убил другой ваш пациент — Бергер, кстати тоже числившийся умершим. После этого вы уехали из Содлака, даже не попрощавшись с комендантом.
Почему-то последнее замечание вызвало у него раздраженную реплику:
— Я не был арестованным и не нуждался в разрешении на выезд.
— Я только восстанавливаю последовательность событий и хочу с вашей помощью выяснить, куда девался муж Терезы Нойхойзер?.. Установлено, что человек с его документами оказался в американском лагере для военнопленных, был оттуда отпущен и несколько лет жил, как бывший солдат Нойхойзер. А потом, когда минули самые опасные для него годы, он вдруг вспомнил свою настоящую фамилию и превратился в Хубе. Вы следите за изложением фактов?
— Напоминаю, что время, отпущенное для беседы с вами, истекает.
— Постараюсь не выйти из регламента. Итак, возник вопрос: куда девался Нойхойзер? Не документы, а человек? Документы присвоил Хубе. Естественно предположить, что, заменив Нойхойзера в жизни, он предоставил ему свою могилу. Кого-то ведь нужно было хоронить. Не так ли, господин профессор?
— У вас плохая память, господин полицейский. Придется повторить, что хоронили умерших, а выпускали выздоровевших… А с какими документами, врачам было безразлично.
— Я только на вашу память и рассчитываю, господин профессор. И еще на логику. А она подсказывает, что все, приписанное в этой истории болезни Хубе — тяжелое ранение, безнадежное состояние, — относилось к другому человеку, к Нойхойзеру.
Я ждал ответа с затаенным волнением. Он долго раздумывал, но не увидел ловушки.
— Вполне возможно, что так и было.
Я достал фотокопию письма Нойхойзера жене и положил перед ним.
— Все могло быть так, господин профессор, если бы из этого письма не стало известно, что Нойхойзера ранили легко и за несколько дней до смерти он был здоров. Между прочим, этот же факт подтверждал в вашем присутствии и господин Гохард. Он жив. Тогда вам удалось выдать его за психически неполноценного человека. Сейчас сделать это будет трудней.
Впервые костлявые, высушенные старостью руки Герзига пришли в движение. Они занялись очками, медленно протирали стекла и не сразу водрузили дужки на место.
— Не понимаю, почему я должен выслушивать ваши полицейские домыслы?
— Хотя бы из любопытства, господин профессор. Неопровержимо, что эта история болезни, скрепленная вашей подписью, фальшивка. Она не отражала состояния здоровья ни Хубе, ни Нойхойзера. Очевидно и другое: чтобы группенфюрер СС Хубе не боялся пользоваться документами солдата Нойхойзера, этому солдату нужно было умереть. И он умер. А тут некстати появилась его жена. Представляю себе, как вы перепугались, господин профессор. Ведь грозило разоблачение. Сказать ей, что муж умер, вы не могли. Тогда нужно было бы показать ей могилу. А над могилой Нойхойзера уже стоял крест с фамилией Хубе. Пришлось поручить опытному душителю Бергеру убрать ее… Зато другие солдаты вермахта умирали без осложнений. Умирали, оставив свои документы и места в жизни штандартен- и штурмбанфюрерам… И всех их умертвили вы, господин профессор.