Пока я выкладывал все, что думал об этом достойном сподвижнике Виртса, Менгеле, Клейна и других дьяволов от медицины, он успел вернуть самообладание. Он уже сообразил, что документальная основа для его обвинения слишком бедна. Он не зря увез из Содлака архив последних месяцев. Единственная «история болезни» Хубе была слишком тонкой ниточкой, чтобы за нее ухватился кто-нибудь из прокуроров ФРГ, они и за прочные канаты берутся с неохотой.
Я не заметил, как он нажал кнопку, но в кабинете появился дюжий санитар.
— Помогите господину найти выход, — сказал Герзиг.
На этом мы расстались.
…Если не выпускать из-под микроскопа Ганса Эрвина Хубе как контрольную бациллу, можно проследить все метаморфозы, которые происходили с носителями коричневой чумы за послевоенные годы. От стадии «Спасение», через промежуточную «Внедрение», они вступили в решающую: «В поход за власть, к новой войне!»
На днях я по зову Франца приехал на один из предвыборных митингов НДП. Мы уплатили по две марки за вход и очутились в большом зале, заполненном людьми. Да, не зверями в черных мундирах и с бесчеловечностью в глазах, не одряхлевшими вояками в перелицованных мундирах. Нет. Места в огромном амфитеатре занимали обыкновенные люди, которые ничем не выделились бы на улице любого города или на любом другом собрании.
По их лицам и рукам нетрудно было догадаться, что вместе с обычными бюргерами сюда пришли и крестьяне, и рабочие. Да, и рабочие. Но особенно меня удивило количество студентов и совсем молодых представителей вполне интеллигентных профессий: учителей, юристов. Они не могли быть участниками войны, не могли пройти изуверской школы гитлерюгенда. Что же привело их сюда?
— Посмотри на ту даму в первом ряду, в центре, — сказал мне Франц. Я увидел полную женщину с седыми, но все еще красивыми волосами.
— Кто это?
— Фрау фон Штапф. Та самая «гнедиге фрау», Любина помещица. Представляет здесь «Союз изгнанных».
В эту минуту я пожалел, что тебя нет рядом, ты ведь ее тоже никогда не видел.
Трибуна была задрапирована свежими хвойными гирляндами и красными полотнищами с белыми кругами в центре. Обстановка пока не позволяет восстановить всю мишуру прошлого до мельчайших деталей. Пока, вместо свастики, в центре белого круга только буквы. Как просто будет убрать их в нужную минуту.
Незадолго до начала митинга Франц меня покинул: «Не жди меня. Когда все кончится, поедешь к нам. Ни во что не вмешивайся». Он говорил, почти не шевеля губами, тем трудноподслушиваемым шепотом, которым разговаривали когда-то подпольщики в лагерях. Я остался один. На меня никто не обращал внимания.
Грохнули аплодисменты. К столу президиума подошли несколько… Нет, теперь я уже не могу сказать о них «люди». Это были те, хорошо знакомые, самоуверенные, самовлюбленные, всех иных ненавидящие лица. В моей памяти они всегда ассоциируются с какой-то чудовищной фальсификацией, подделкой, которую совершает природа, придавая человеческие черты существам, стоящим даже не на самой низшей, а на отдельной внеземной ступени эволюции. Потому что для любого зверя или животного сравнение с ними было бы оскорбительным.
Среди них я теперь уже совсем легко узнал его — Хубе. Узнал, хотя с тех недавних пор, когда я видел его на открытии цветочной выставки и потом — на суде, он изменился гораздо заметней, чем за все прошедшие четверть века. На нем не было уже умильной улыбки предпринимателя, сознающего радость, которую он доставляет своей деятельностью дорогим согражданам. Высокомерие наследника и продолжателя возрожденных традиций, вновь обретенное превосходство над обыкновенными людишками — все это преобразило его.
Я не слышал, что говорил председательствовавший на митинге более молодой, крикливый господин с военной выправкой, прощупывавший глазами собравшихся. Я смотрел на Хубе. Я опять видел его рядом с барабанщиком, отбивающим ритм «вольных упражнений» на плаце. Видел его приближающимся ко мне, когда он производил «селекцию» оставшихся в живых. Видел брезгливо усмехающимся на суде, когда давал показания Томашек.
За последние месяцы я побывал в десятке городов Западной Германии. Меня окружало изобилие электрического света, машин, товаров на все вкусы и капризы потребителя. Сытость и довольство отпечатались на новых домах и на их владельцах. Я встречался с разными людьми. Меня вежливо обслуживали в библиотеках и архивах. Я беседовал с учеными, представляющими подлинную науку, с молодежью, умеющей работать и веселиться.
И все они иронически улыбались, когда я говорил о коричневой сыпи, выступившей на теле нации и напоминавшей о старой, неизлеченной болезни. Они убеждали меня, что это не сыпь, а отдельные прыщики, от которых не гарантирован ни один здоровый организм.
Иногда мне казалось, что все, чем я занимаюсь, действительно принадлежит только истории, а эти благополучные обыватели и жизнерадостные юноши поистине не имеют ничего общего с теми, кто преданно служил своему фюреру и был готов на любое преступление ради победы Третьего рейха.
Рев одновременно открывшихся глоток оглушил меня. Лица моих соседей, только что отражавшие обычное внимание и даже некоторую скуку, вдруг налились кровью, в глазах вспыхнул фанатичный блеск, все подались вперед, как бегуны на старте длинной дистанции.
Говорил Хубе, главный кандидат в ландтаг. Говорил спокойно, отчеканивая каждое слово, изредка позволяя себе поднятым и резко опущенным кулаком поставить после фразы восклицательный знак.
— Да, мы виноваты. Виноваты в том, что позволили отнять у нас сознание нашего единства как нации. Виноваты в том, что позволяем нашей молодежи забыть, что в ее жилах течет кровь немцев. Мы виноваты в том, что позволяем предателям нашей родины публично отказываться от Восточной Германии, от Ратибора и Штеттина, Магдебурга и Мюльхаузена, от Кенигсберга и Позена, от территорий, на которых в течение столетий жил, творил и создавал европейскую культуру немецкий народ!
Хубе знал, когда прогремит очередной залп оваций, и выдерживал паузу. На его надменном лице ничего не менялось. Он говорил без записок, глядя прямо в зал, — говорил, как когда-то стрелял: в упор, без промаха.
— Только наша партия может заткнуть глотку презренным болтунам, взваливающим на немцев вину за прошлую войну. Мы не хотим преодолевать прошлое, потому что в прошлом наше величие, наша самоотверженная борьба в защиту западной культуры от большевистского варварства. В этом прошлом — верность идеям нации, героизм миллионов истинных сынов немецкого народа, отдавших жизнь за свое отечество! В этом прошлом — великое братство воинов, грудью вставших против мирового зла, называемого коммунизмом. Нас обвиняют в зверствах. Все они выдуманы нашими врагами. Все!
Прорезав вопли восторга, откуда-то из верхнего ряда раздался громкий отчетливый голос, усиленный мегафоном:
— А кто выдумал вас, группенфюрер Хубе? Кто выдумал тиски для пальцев и кипяток в нос?
Вместе с другими я повернул голову к тому уголку зала, откуда вторгся этот неожиданный голос. Видно было, что там происходит свалка, мельтешат чьи-то спины, разрастается ком вцепившихся друг в друга людей. А голос продолжал греметь:
— Расскажите про Гросс-Розен, группенфюрер! Долой провокаторов и палачей немецкого народа! Долой убийц! Позор НДП! По…
Голос оборвался. Послышался треск опрокинутых кресел, и клубок дерущихся покатился по чьим-то ногам в широкий проход, а оттуда к задним дверям. Двери широко открылись и сразу захлопнулись. Все это длилось три-четыре минуты. Хубе стоял все так же спокойно и молча ожидал тишины. Как только закрылась дверь за возмутителями спокойствия, он продолжал как ни в чем не бывало: