Выбрать главу

На другой день прихожу к Дягилеву — Сергей Павлович сердится:

— Где же ваша новая шляпа, молодой человек?

Я смутился, покраснел, не знаю, что сказать.

— Сергей Павлович, я её снял, она мне не очень идет.

Дягилев вдруг вспылил, вышел из себя (сцена происходит опять в салоне, опять на людях):

— Что такое «не очень идет»? Вы хотите сказать, что у меня нет вкуса, что я ничего не понимаю?! Мальчишка, щенок, убирайтесь вон отсюда, не смейте показываться мне на глаза, чтобы я больше не видел вас!

Все взоры в салоне устремились на меня. Я чувствую, что опозорен до смерти. Я вышел, выгнанный Сергеем Павловичем (значит, все кончено!), вернулся к себе домой, надел канотье, но больше так и не встречался с Дягилевым до последнего спектакля — 30 июня.

Перед спектаклем встречаюсь с Дягилевым, он, снова улыбающийся, снова добродушный, подходит ко мне:

— А, вы все-таки носите мою шляпу? Значит, она вам понравилась?

Я молчу.

— Приходите завтра к семи часам к Веберу.

На следующий день с трепетом иду к Веберу, чувствую себя уже рабом Сергея Павловича, знаю, что ужо лишился своей воли, что отдал себя в волю Сергея Павловича, который может лепить из меня всё, что ни захочет. Дягилев тут же, как только я вошёл, расплачивается, берёт такси, и мы едем к Cabassu [Кабассю] ужинать на открытом воздухе. Дягилев заказывает богатый ужин с шампанским, говорит, что надо отпраздновать окончание блестящего парижского сезона и мою поездку в Италию — начало моей новой жизни. Мы бесконечно долго сидим у Cabassu, Дягилев заставляет меня рассказывать всю мою жизнь в советской России, слушает с необыкновенным вниманием, задает вопросы — такие вопросы, которые и мне самому освещают мою жизнь и заставляют всплывать в памяти то, что казалось навеки похороненным в ней. Несколько раз у Сергея Павловича навёртывались на глаза слёзы, когда я передавал все мытарства и мучения, которые мне пришлось перетерпеть при моих двукратных попытках пробраться за границу, в Париж, к нему; особенно растрогало и взволновало его моё одиночное изучение танца, мой затвор... Подробно рассказал я ему мою историю с киевской красавицей, моё наваждение-мечту и мой ненормальный гнёт, под которым я когда-то жил и продолжал ещё в это время жить. Сергей Павлович сперва ревниво насторожился, потом резко, отрывисто сказал:

— Всё это вздор, ерунда, плод мечтательного воображения и скоро пройдёт, не оставив никакого следа.

Я проводил Дягилева до отеля, он вынес мне кипу книг, которую подарил мне, ласково обнял, дал мне билет в Турин, мой паспорт с итальянской визой и попрощался со мной: 6 июля я должен ехать в Италию. Мы решили с Сергеем Павловичем, что я никому в труппе не скажу, что уезжаю учиться к Чеккетти,— пусть то думают, что я, как и все, просто уехал куда-то на каникулы.

В этот день Сергей Павлович встретился с Брониславой Нижинской и сказал ей, что отправляет меня в Италию к Чеккетти. Нижинская вспылила:

-— И совершенно напрасно, всё равно из Лифаря ничего не выйдет, и он не только никогда не будет первым танцором, но даже и солистом!

- Вы думаете так? А я думаю иначе и совершенно уверен в том, что он будет не только первым танцором, но и хореографом.

— Никогда! Хотите пари?

И Нижинская держала пари на ящик шампанского,— Дягилев так никогда и не получил этого ящика...

6 июля рано утром, в шесть часов, я должен был уезжать из моего отельчика. Накануне вечером я уже простился с Дягилевым и не ложился спать — и от волнения из-за предстоящей поездки в Италию, и потому, что укладывался. Вдруг в пять часов утра (это было так неожиданно — за укладкой вещей я не услышал стука) дверь в мою комнату открывается и входит... Сергей Павлович — свеженький, чисто выбритый, со своей обычной тяжёлой палкой, с чёрным пальто на руке. Я растерялся от неожиданности и от того, что принужден принимать Сергея Павловича в комнатёнке где-то на мансарде, да ещё перерытой, с разбросанными по всему полу бумагами и разным хламом, который я, укладывая вещи, выбрасывал. Мне было и неприятно — как-то неприятно было показывать ему убожество своей жизни,— и вместе с тем радостно-горделиво: Дягилев сам пришёл ко мне и пожертвовал своим сном. Мы выпили кофе, и Сергей Павлович повёз меня на вокзал. Мы вошли в вагон, сели — «теперь сосредоточься»,— минуту помолчали. Потом Сергей Павлович встал, перекрестил мелким, спешным крестом, обнял, благословил меня «на работу и на всё хорошее» — и вот уже скрылся маленький платочек его, и замелькали однообразные, большие, серые и скучные дома. Для меня начиналась новая жизнь.

II