4 декабря Дягилев наконец «похоронил» Иду Рубинштейн и поехал в Эдинбург и, таким образом, застал только конец нашего блестящего английского турне — с ним мы пробыли несколько дней в Эдинбурге, а потом поехали в Ливерпуль.
15 декабря состоялся наш последний спектакль — шли «Сильфиды», «Le Mariage d'Aurore», «Les dieux mendiants» [Нищие боги – фр.] (очень милый балет Баланчина на музыку Генделя, премьера которого состоялась ещё в летнем лондонском сезоне — 16 июля); Сергей Павлович не придавал этому балету никакого значения, но он имел всюду в Англии — сперва в Лондоне, а потом в Бирмингеме, Глазго, Эдинбурге и Ливерпуле — громадный успех, почти триумф. Для этого нового балета Сергей Павлович использовал старые костюмы и декорации. Сергей Павлович был всё время в Англии в угрюмом и сердитом настроении, и всем поминутно доставалось от него; помню, как он при всех на репетиции грубо-резко «отчитал» Алису Никитину и закончил свою речь словами:
— Потрудитесь танцевать как следует, если вы хотите оставаться в моём Балете.
Настроение Дягилева нисколько не стало лучше в Париже, куда мы приехали 17 декабря (в Париже в Большой опере мы дали четыре спектакля 20, 24 и 27 декабря и 3 января; кроме премьеры «Les dieux mendiants» шли «Аполлон», «La Chatte», «Жар-птица», «Петрушка» и «Soleil de Nuit» [Полунощное солнце – фр. – балет на основе «Снегурочки» Римского-Корсакова. – ред.]). Сергей Павлович всё мрачнел и мрачнел и всё больше и больше отходил от Балета,— короткая «балетная» полоса, в которой он так кипел и горячился в ноябре, окончилась, и у меня создавалось впечатление, что окончилась навсегда...
Грозово кончался 1928 год, но ещё большие грозовые тучи, насыщенные электричеством,— трудно дышать, давит грудь и сердце — облегали небо 1929 года...
IV
Наступил 1929 год, последний, трагический год жизни Дягилева, последний, двадцать второй сезон Русского балета. Наступил тяжело, трудно — можно было предвидеть, что этот год будет последним.
4 февраля я записал у себя в дневнике: «Предсказываю, что этот сезон будет последним сезоном Русского балета Дягилева. Сергей Павлович устал от всего, отходит от Балета, перестаёт им интересоваться. Найти старинную русскую книгу ему дороже, чем поставить новый балет. Семья наша разваливается. Наш богатырь, наш Илья Муромец, уже не тот».
Всю жизнь свою Сергей Павлович провёл в кипучей, вулканической деятельности, в вечных увлечениях, в постоянных разъездах-скитаниях, в гостиницах, на людях — и, вечный путешественник, вечный турист, на пятьдесят седьмом году жизни устал и почувствовал себя одиноким, одиноким, как король Лир. В нём и было много королевского — королевское величие, королевское обаяние, королевская улыбка и королевская беспомощность.
Дягилев всю жизнь был окружён людьми, не мог и не умел жить без людей (несмотря на горькие и часто тяжелые разочарования, которые приносили ему люди, несмотря на все боли и все болезни) и в последний год своей жизни почувствовал вокруг себя пустоту.
Дягилев отбросил своих старых друзей: из очень старых друзей, друзей ещё по молодости и по «Миру искусства», оставался один Валечка Нувель, из менее старых, уже парижских,— Стравинский и Пикассо. Но с Пикассо, жена которого в это время очень серьёзно болела, Сергей Павлович редко встречался, а Стравинский... С «гениальным» Стравинским, которого с такой гордостью и с такой радостью Дягилев открывал Европе, он расходится всё больше и больше после «Аполлона» и спектаклей Иды Рубинштейн.
У Дягилева оставалась только «его семья» (карамазовская семья? — меня он называл Алешей Карамазовым): «Павка» — П. Г. Корибут-Кубитович, «Валечка» — В. Ф. Нувель, Борис Кохно и я. «Павка» и «Валечка» были «милы» Дягилеву, «но если их слушать,— добавлял Сергей Павлович,— лучше прямо отправиться на кладбище». Павел Георгиевич, прекраснейший человек, был удобной нянькой, на попечение которой можно было сдавать меня, но ни в какой мере не был художественным помощником и советником. Он слегка раздражал Дягилева тем, что приехал из России за границу и только «состоял» при Русском балете; в то же время Сергей Павлович приберегал его для себя, знал, что он может быть не только моей, но и его нянькой, что с ним хорошо будет отдыхать на покое и умирать (и действительно, перед смертью позвал к себе его — Павел Георгиевич не успел приехать). Валечка Нувель, старый друг-исповедник и когда-то советчик по художественным вопросам, потерял в конце концов свой авторитет в глазах Дягилева: Нувель не понял высших шедевров для Дягилева — «Весны священной» и «Жар-птицы», «не нашел музыки» в них, Нувель не понял конструктивизма «Стального скока» и отговаривал от сближения с советским искусством,— и Сергей Павлович упрекает Иду Рубинштейн в том, что «она слушает своих Валичек, а талантишка нет через них перескочить»... Но и помимо художественных вопросов, в последний год своей жизни Сергей Павлович не то что сторонился свидетеля всей его жизни, своего былого «сердечного друга», а меньше всего пускал его в свою внутреннюю жизнь, в которой нарастал драматизм, больше закрывался от него, как и от других... Не хотел ли Сергей Павлович закрыться от самого себя, не видеть того, что он начинал слишком поздно видеть,— ошибок своей жизни или, лучше сказать, ошибки своей жизни, в которой не было ничего выше собственного желания? Почувствовал ли это Валечка Нувель или просто оберегал свой покой и своё философское спокойствие, но, во всяком случае, в последний, 1929 год он как будто старается оставаться подальше, в стороне, сторонним свидетелем душевной драмы Дягилева. И до последнего года я несколько раз замечал, что Валечка как будто торжествует и тихо улыбается, когда что-нибудь роняет Сергей Павлович в моих глазах, и как будто посмеивается; к тому же Вальтер Федорович постоянно брал мою сторону, и Сергей Павлович читал в его глазах упрёк себе...