В дополнение к описанным зверствам хочу ещё уточнить: примерно из двух сотен сверстников, образовавших моё поколение киевлян, только трое выжили в драмах революции: один — Серна (по странности судьбы сегодня он торгует балетной обувью в Париже), другой — мой старший брат Василий, перебравшийся позднее во Францию, и я сам.
Воскресив эти сцены, хочу добавить, что в те годы мне было двенадцать — шестнадцать лет. Да, эти трупы, мирно погруженные, как дрова, моя бабушка, заживо сгоревшая в своём доме, слезы матери, постоянное присутствие смерти, привычной и будничной,— в таком обрамлении прошла моя ранняя юность. В том возрасте моей спутницей была смерть, хотя, конечно, встречались и обстоятельства, которые удавалось преодолеть.
Смерть была настолько близка, что иногда казалась всего лишь иллюзией. Именно так случилось однажды в концертом зале, когда я, затерянный в толпе горожан и небрежно одетых военных, смотрел выступление фокусника. Одетый во фрак, он стрелял из пистолета в свою партнёршу, но пули, естественно, не причиняли ей никакого вреда. Возле меня сидел молодой матрос, очень красивый. На нём были только брюки и куртка, надетая на голое тело и не скрывавшая татуировки, на голове шапочка, а на руках множество золотых браслетов. Он смотрел представление как зачарованный. Вдруг он вытащил пистолет и, словно желая подтвердить чудо, выстрелил. Женщина упала замертво. Ошеломленная публика замерла, а матрос с бессмысленным взглядом постепенно начал осознавать, что же он натворил: ведь он и в самом деле хотел лишь подтвердить, удостоверить столь смехотворным образом чудо, которое его так восхитило. Наконец он встал и вышел из зала, хранившего жуткое молчание.
Но за смертью шествовала любовь. Четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать лет, и свобода, и безумства гражданской войны! Нетрудно представить, какое место могла занять любовь в жизни подростка. Когда я сегодня думаю о том возрасте, любовь кажется мне великим пространством чистоты посреди ужасов кровавой войны. Меня самого это удивляет. В то смертоносное время я ощущал любовный порыв как самое жизнь с её извечной чистотой.
Однажды к моему отцу пришел знакомый мне молодой офицер. И вдруг я обнаружил рядом с ним лицо, силуэт, два зеленовато-голубых глаза, смотревших на меня с немым вопросом, стройную, изящную фигуру — словом, видение из сказки. С тех пор во мне живет память о графине Юлии Паго — так её звали. Её взгляд был всегда со мной, он светил мне ночами и днями в этой долгой кровавой ночи. Она казалась мне совершенно недоступной, но думаю, именно её недоступность и возбуждала меня, и влекла к ней. Она была истинной дамой моего сердца, для которой я был готов на любые испытания.
Мы проводили долгие вечера вместе, уничтожая её семейные архивы, которые могли бы вызвать ярость большевиков. Возле неё меня охватывало сильное волнение. Юлия, конечно же, ощущала моё смятение, но делала вид, что ничего не замечает. Но она всегда была кокетлива и принаряжалась к моему приходу. Юлия пользовалась духами с нежным запахом, и он ударял мне в голову. Я хорошо понимал причину своих волнений. Но кто может знать границу мальчишеской робости в пятнадцать лет! А чувственность!
Другую женщину поры моей юности звали Ася. Она была совсем иной, чем Юлия. Её мужем был советский чиновник, которого поселили у нас. Она казалась настолько смуглой, с матовым оттенком кожи, насколько Юлия почти прозрачной. Это был совершенный образ простой красавицы-украинки, созревшей под лучами южного солнца. Иногда тень алчности, казавшейся мне почти злобной, искажала её черты. Желание пылало во мне. Я даже стал бояться снов. Она являлась мне в греёзах, мучая и изматывая меня. Её пышное тело меня влекло, и это страшило меня. В ней было неистовство физической страсти, оно и провоцировало, и отталкивало меня. Я разрывался от этого двойного чувства, желая то, что презирал. Кому знакомы муки чувственности, не увидит в том большой тайны. И с той и с другой, Юлией или Асей, я, в силу воспитания, ощущал себя на краю грехопадения и избегал физической связи с такой же инстинктивной осторожностью, с какой на протяжении всей своей жизни относился к людям, которые могли бы отнять мои скрытые силы.
Я не был столь наивен и понимал потребности и горячку своего возраста. Я даже вкусил любви больше, чем многие мои сверстники той эпохи. Но как легко заменить любовь мечтой! Сама природа, в лоне которой я жил, обладала чувственностью. Я вторил её ритму, её вселенскому пульсу, этой неустранимой потребности воспроизводить себя, распространяться. Вот потому-то я и поклонялся липе как могучему и сильному существу. Было ли то игрой? Может быть, вначале. В дальнейшем — уже не знаю. Это существо было, оно связывало меня с жизнью, которая будет длиться вечно. Я вспоминаю, как прижимался к липе, пытался обнять её протянутыми руками словно для того, чтобы похитить у неё немного её силы. Я буквально мечтал слиться плотью с этой могучей жизнью. Такая любовь чиста.