Выбрать главу

Весной 1920-го у моего отца и у нас со старшим братом Василием, служившим в белой армии, были все основания скрываться от ЧК. По крайней мере, как можно скорее обезопасить себя. И тогда мы спрятались в лесах, отдалённых от города. Мы жили в диких местах, где царила тревожная тишина. Мы надели рубахи из сурового полотна и отпустили волосы. В Киев я возвращался только тайком, чтобы поддерживать связь с семьёй.

Однажды мы прибыли в поселок Тараща. Там находился на привале отряд красных всадников, совершавших переход. Чтобы повеселиться, они устраивали танцевальные вечера для себя и местных жителей. Танцы под духовой оркестрик заканчивались гомерическими попойками. Когда великороссы пускались в удалую «Камаринскую», а украинцы с воодушевлением и восторгом отплясывали гопак, я следил за их движениями. Мощь и сноровка были в этом фольклорном искусстве, открытом позднее благодаря ансамблю Моисеева. Их скачки и падения, вихревые вращения наподобие волчка заставляли биться моё сердце. А потом эта буря неожиданно сменялась медленными, грациозными движениями. Я с жадностью следил за танцующими. Во мне происходила внутренняя работа, что-то ещё неосознанно изменялось при виде этих инстинктивных движений, не очищенных искусством.

Так мало-помалу я шёл навстречу самому себе. Во мне накапливались силы, и, чем больше их было, тем мне становилось тоскливее. Не тогда, когда я оставался с моими друзьями — книгами и фортепиано, но тогда, когда я вновь погружался в то, что называют нормальной жизнью. Никогда ещё эта жизнь не казалась мне столь тусклой, достойной презрения. Молодости всегда свойственно стремление к порядку, строгости и к тому, что их создает. Я имел такое стремление, смею утверждать, в большей мере, чем другие. А вокруг меня было лишь ужасающее зрелище общества, разрушавшего само себя. Это был крах сознания, девальвация всех ценностей. Осмеянная религия разлагалась. Взрослые тонули в разврате. Я вспоминаю одну фразу, всё ещё звучащую в моих ушах: «О! Для меня жизнь вполне хороша, если есть немного любви и дюжина сигарет!» Это действительно было правилом и высшим пределом для целого мира, сбившегося с пути.

Государство, оно было на пути становления: Россия становилась СССР. Большевики целиком подчинили страну своей власти. Последние соединения белых сложили оружие. После их бегства из Крыма огонь прекратился. Мы, мечтавшие о чуде, которое могла бы совершить помощь западных стран, оказались предоставленными самим себе. Эмиграция достигла высшей точки, какую знала история. А я теперь был призван в Красную Армию, чтобы стать там самым юным «краскомом», подчинённым главнокомандующему Ленину.

Я готов был окончательно упасть духом. Целыми днями я курил. Скручивал цигарки из раздобытого табака и курил, курил до одурения. Весь день я шатался по улицам Киева в сопровождении случайного товарища.

— Не пойти ли нам,— предложил он однажды,— в балетную студию Брониславы Нижинской — начальницы балетной труппы Киевской оперы? Там, кажется, прелестные девочки. И ты увидишь, как танцует моя сестра.

Поскольку ничего лучшего я предложить не мог, я согласился.

Это было потрясением. Передо мной под музыку Шопена и Шумана танцевали ученики Нижинской, одетые в балетную форму с красной звездой. Я опускаю все детали, только бы сохранить этот образ, который и на склоне лет все ещё светится во мне: на исходе сломанного мира, где были только грохот и ярость, я открывал порядок и гармонию, настоящую дисциплину, которых жаждали мой ум и сердце.

Раз, два, три, четыре... моё сердце бешено стучало, но я уже знал, что только здесь для меня была надежда обрести душевный покой. И любовь. Потому что в этом порядке заключались порыв, ритм, слияние тела и духа,— значит, любовь. Все прочие образы, все прочие страсти испарились. Когда я возвращался, мысли толклись в моей голове, но одно было мне ясно: я хочу поступить в студию Нижинской, сестры великого Нижинского. Назавтра она сухо и лаконично отказала мне в праве поступить в её студию танца. Для меня это было страшным ударом. Мне посоветовали обратиться за поддержкой к дирижеру и художественному руководителю городской оперы Штейману, пользовавшемуся благосклонностью советских властей, а потому очень влиятельному.