Меня — с этими… Тошнит и знобит. Глотнула, вздохнула:
— Не переметнулась, а давно с большевиками. — Унять дрожь.
Люда разинула рот, захохотала:
— А женишок?
Меня с этими. Отстраниться, оттолкнуться. Ответить: «Переодетый большевик, не жених, я ему помогала»? Незачем.
Крупная женщина с торчащими папильотками сказала проникновенно:
— Откройтесь, дитя. Мы не выдадим. А им ведь все равно — кого хотят, того и расстреляют. Будь хоть чист как новорожденный. Прошлую субботу привели женщину, а ночью взяли и — все!
Меня — с этими!
— Без документов вышла после двенадцати. И — все.
Опять она мерзко хохочет:
— За это в Чека не садят. А в городе-то как? Тихо?
Та, в папильотках, смотрит жалостно, а другая, в черном, шепчет, будто молится. Меня — с ними?
— Садитесь, места хватит. — Это нежно, нараспев, «нимфа». А то лягте. Наверху почти свободно. — И села на нары.
— Каждую ночь расстреливают. Мы и не спим вовсе. — Женщина печально качала головой, плясали папильотки. — Вот прямо тут во дворе, — она указала на окно под потолком. — Расстреливают, расстреливают, расстреливают…
— Не верите? — Короткий хохоток, и Люда тоже села. — Не верьте. А в городе-то совсем тихо?
И черная, и в папильотках сели.
Спорить бессмысленно. А может, правда — здесь? Ведь где-то расстреливают. Печатают даже: «За уничтожение запасов продовольствия…», «За самосуд…», «За распространение антисоветских прокламаций и устную пропаганду…» И Лубекина расстреляли ведь. Противно стоять перед ними, а сидеть с ними… Подошла под окошко — видно только стену. Стучит сердце, в ушах гудит. Закричать, зареветь! Перед этими? Дождаться утра. Дождаться. Внезапно, будто во сне или в опьянении, все отодвинулось. Самое себя, и камеру, и этих странных, как химеры, женщин уже видела и слышала со стороны, и могла спокойно думать и молчать.
Химеры сидели в тени верхних нар, свет падал только на ноги. Под черным платьем острые коленки — эта похожа на монашку, и говорит, как псалтырь читает:
— Как вас вели, думаю: мать пресвятая, за кем идут?
Оранжевый атласный халат блестит на полных коленях толстощекой в папильотках. Вытянуты стройные, в тонких чулках, Людины ноги. Ножки нежноголосой «нимфы» не достают до пола, болтаются.
— А Таська-то, знаете, к Джобину прилипла, удрала. Этот прохвост ее бросит, конечно. Так ей и надо — все драгоценности мои сперла.
Это какая-то неправда, что я здесь. Как в детстве, самое страшное — выдуманное и вот-вот провалится, пропадет.
— Опять идут — слышите? — Монашка размашисто крестилась, стала на колени.
— Это уж за кем-нибудь. У нас комплект. — Люда закинула ногу за ногу. — А вы не врете, что в городе тихо?
Монашка шептала свои молитвы, полные руки торопливо раскручивали папильотки, «нимфа» сильней заболтала ножками:
— А я не волнуюсь, я невинна.
— А я? Дайте кто-нибудь расческу! Я им такой разоблачила заговор! Так что? Они, дураки, тех контров выпустили, а меня — вот! За что? Дайте же расческу — жалко?
За решеткой глазка в двери лицо:
— Арестантка Вяземская.
Химеры охнули и дружно в четыре руки перекрестили Викторию. И пока открывалась дверь, и пока не захлопнулась, ее провожали кресты и шепоты:
— Молись пресвятой деве!
— Дай бог вернуться!
— Бог не выдаст, свинья не съест!
— Счастливо!
— Молись! Молись!
Старалась идти твердо, опять знобило и мутило. Боюсь? Чего мне бояться? Чудища проводили, будто смертницу. Меня с ними? Куда ведут? Зачем? Не выпустят же в два часа ночи. Эти кресты и жалостные слова… Ничего не боюсь, а… мерзко! Безобразие, нашли контру. Разорваться можно от злости.
Вышли в широкий коридор, конвойный указал на открытую дверь:
— Сюда.
Темные стены комнаты расплываются в темноте. Справа в пятне света белые листы на синем сукне, рука, стакан с чаем, чернильница. Дальше смутно светлеет рубашка, лицо с тенью усов и бровей.
— Садитесь, пожалуйста.
Даже встал, — нужна мне его вежливость. Села боком к столу, смотрела в пол, отвечала, давая полную волю разгоравшемуся бешенству:
— Вяземская. Виктория. Кирилловна. Девятнадцать… скоро. В Передвижном театре Дорполита. Зав библиотекой-читальней.
— Есть родственники в белой армии?
— А то как же! Не сосчитать.
Кто-то приоткрыл дверь:
— Товарищ Шамрай, срочно!
— Иду. — Щупленький, темноволосый в штатском быстро прошел от стола к двери. А в открытой половине ее встал конвойный.
Ничего, посидим. Приятнее, чем с этими… Мымры они египетские! Что такое «мымры», почему «египетские» — Шура не могла объяснить. А выразительно! Вообще, у нее речь… После обеда спрашивает: «Ну, намулындались?» Художника (он, правда, рассеянный) зовет «расхлебеня». В переездах вечерами сказки рассказывает. Рушка даже записывает за ней. Сейчас бы Шурину сказочную спрыг-траву, что все замки открывает…