Это еще что? Куда еще?
— Ну, вот. — Шамрай не зашел за стол, остановился перед ней, протянул знакомое удостоверение. — Возьмите ваш документ. Не поминайте лихом. Бывают разные обстоятельства, и обижаться не надо. Там вас ждут. Будьте здоровы.
— Уже? Так скоро? — «Как успела, Рушка, золото, сама примчалась». — Спасибо.
Бесконечный коридор, а бежать от часового неудобно.
Руфы нет. Перед столом дежурного — высокий, плечистый, в холщовых штанах и толстовке, и голова вихрастая под цвет. Журавлев!
— Почему… вы?
— А почему бы не я? — Как всегда, шутит, и взгляд, как всегда, застенчивый и грустный. — Не все ли равно, кто принес ваше удостоверение?
— А Руша?
— Варит кашу, жарит сало — вы же голодная.
— Должно быть. — Вспомнила о дежурном: — Вы здоровы? Ой, разнесло, — зубы? А я вчера думала — тиф.
— Не-е. Полегчало ныне.
— Все равно — лечить. Как сменитесь, непременно к врачу. От зубов, знаете, всякое случается. Мне — идти? До свиданья!
Солнце еще невысоко, не ушел ночной холодок, не поднялась еще дневная пыль, воздух такой свежий, прозрачный — радуется тело. Сбежать бы с горы, запеть бы. И что этот неловкий, большущий шагает рядом — тоже приятно.
— Почему все-таки вы? И так быстро?
— Заработался над макетом поздно. А тут Руша — как буря. Ни комиссара, ни Дубкова дома не оказалось — ночь сегодня тревожная. А то бы и раньше вас выручили.
Виктория засмеялась:
— Безобразие: меня — в Чека! Безобразие! — Взмахнула руками, вздохнула поглубже раз и еще раз. — Хорошо. Даже спать не хочется.
— Да. Воля… — это всегда воля.
— А вы сидели разве?
Он шел сзади по узкой выбитой лестнице — не расслышал вопроса, наверное.
— Нас вместе со Стахом в редакции взяли. И вместе освободили.
Она остановилась. Чтоб не толкнуть ее, он сошел на обочину. Первый раз взглянула внимательно, первый раз почувствовала все, что замечала — не замечала, не хотела замечать:
— Вы?.. — Потому не спросил его имя, отчество и фамилию, год рождения и смерти, знал могилу, потому страховал, когда лезла на крышу вагона или прыгала на ходу… — Почему вы раньше не сказали?
— Ни к чему как-то. Думал — знаете. Мы никогда не разговаривали с вами.
Правда. Руфа ругала: «От всех сторонишься — неправильно это. И у Журавлева совсем другое — архитектор-художник, говорит: писать интересно — почти брюнетка, а кожа как у рыжих, какая-то там жемчужная. Неправильно ты, — надо быть собой. В своей читальне — приветливая, а тут…»
— Простите меня. И спасибо. — И побежала по лестнице.
— Вас и без меня отпустили бы.
Гора кончилась, они шли рядом. Захотелось сказать ему что-то доброе. Но с чего вдруг?
— Нет, за что запихнули? Как дурацкий сон. Подумайте! За фамилию! За каких-то где-то князей! Безобразие!
Открывались ставни, люди появились на улице, запахло свежим хлебом.
— Есть хочется. Безобразие. Всю ночь проморили. Правда же, безобразие?
— Безобразие. Только ночь была тревожная. В городе готовилось белогвардейское восстание.
Глава XXII
«Как буду без вас, дорогие мои, не понимаю».
— Пальто застегни, прошу…
— Солнце же. — «Как мне без вас? Дубки, Рушенька…»
Ба-ам-м!
— Третий уже?
— Иди. Любишь — на ходу.
Последний раз перецеловала всех.
— Мне только по-французски пиши!
— А мне — хоть по-украински!
Егорка молча прижался соленой щекой, другую вытер ладонью.
— А тебе по-каковски?
— Как сама хочешь, — спрятался за маму Ганну.
— Сама до нас приезжай.
— Приеду, мамусю! Как же я без вас?
— Пальто! Ветер же! Смотрите за ней, Леня. И не позволяйте холодную воду… Приезжай же, Витечка!
— Летом — непременно! Не плачь, Руш! Сережа…
Ба-ам-м!
— Иди же, иди…
— Не волнуйся, Руш! — Вскочила на площадку, пропустила в глубину Журавлева. — И вы ко мне все приедете. Приглашения на всех языках! Тебе-то по-каковски, Егорка? — «Как я — без вас?»
— Нам, будущим медикам, — по-латыни! — Сергей треплет белую, вихрастую, как его собственная, голову. — Только по-латыни, синьора.
Егорка трет щеки. Ему грустно прощаться с ней, и конечно же, поезд, вокзал напоминают о сегодняшнем письме, о неожиданном и трудном, что впервые надо мальчишке решать самому. Настя, родная, близкая, зовет к себе, в Лешин город, а сердце Егорки приросло к Дубкам, к маме Ганне…
Ба-ам-м!
Все. Три года ждала этой минуты, а теперь что острее — боль или радость? Руша, милая! Петрусь щурится, поглядывает на небо, искоса на Викторию, и улыбается.