…Так легко подступали слезы, когда Станислав погиб. Петрусь, будто случайно, сказал:
— Глянь-ка на небо: облака тонкие, паутиновые. А вон то, длинное — как хвост от кометы, да?
Глянула вверх, и слезы ушли, не скатились…
Почему не бывает, чтобы все дорогие жили рядом? Мамо Ганна, мне бы вашу силу! Знакомый гудок отправления — сколько было в поездках этих предвестников новых мест!
Рука Журавлева протянулась перед ней к поручню — страхует. Дернулся вагон. Пошли рядом Егорка и Коля, Рушка и долговязый «синьор». Уплывают мамо Ганна с Петрусем… Разве могу надолго расстаться с вами, Дубки… Батько!
— Не плачь, Руфонька!
Не слышит за пыхтением и стуком. Сергея жаль, Наталку — после первого звонка больно сжала руку:
— Мне пора, дорогое видение. Страсть не люблю смотреть вслед уходящему поезду, — и ушла.
Лагутин оперирует сейчас, рано утром зашел проститься, — сколько друзей! Эсфирь Борисовна: «Не приду на вокзал — обревусь». А Павел Степанович: «Вернешься, головушка, Сибирь так просто не отпустит». Не отпустит.
Конец платформы. До свиданья! До свиданья! Еще раз глянуть — краснеет косынка мамы Ганны, Петрусь…
— Не высовывайтесь! — рука Журавлева напряглась, отстраняет ее.
Отчаянно машет Руфа, грозит кулаком Серега. Дорогие!
Вагон подпрыгивает на стыке, поворачивает, ее прибивает к стенке. Все. Леонид закрывает дверь. Все. Сколько прожито вместе! Три года — как тридцать. Так горячо, так накрепко — с вами. Без вас — как без дома. Не уежать бы. А папа? А Москва?
Трясет, болтает. Служебный вагон (они же работники Дорполита!) поставили в хвост. Прицепят в Узловой к московскому составу. Московскому. Москва. «Как много в этом слове». А здесь сколько еще неувиденного, удивительного осталось. Да, Сибирь так просто не отпустит.
— И в Питер тянет, и будто кусок души отрывается.
— И я! И у меня тоже!
Журавлев улыбнулся, и даже грустные глаза повеселели:
— Значит, прикатим сюда через годик?
— Непременно. Конечно.
— Теперь мне жизнь не в жизнь, если не узнать весь Байкал, Ангару до Енисея, Енисей до моря, Золотые эти горы.
— Да. И это!
— Тогда пойдемте в купе.
Голос у него мягкий, душевный. И вообще он… непривычный — в изящном пальто и в шляпе. Надел, чтоб не измять.
— Я рада, что еду… — хотела сказать «с вами», но сказала: — Не одна.
— Удивительное совпадение: и я, представьте, рад, что еду с вами.
Леонид шел сзади, но его усмешку она услышала.
От окна купе повернулся стройный человек в галифе и кавказской рубашке, подпоясанной узким ремешком с металлическими наконечниками; взялся рукой за шею, спросил хрипло:
— Очень я вам некстати, молодые? — В буйной черно-седой бороде шевелилась улыбка, за очками смеялись глаза.
Они спросили вместе:
— Почему?
— Третий, говорят, лишний.
— В данном собрании неизвестно, кто третий.
— И никто, значит, не лишний.
Какая-то странная у него хрипота.
— А вы отчаянно простужены.
— О-о, давно и надолго. — Рука его все еще была на шее под бородой. — И вряд ли это интересная тема.
— Я же медик, у меня аптечка. Горчичник, скипидарное растирание — я могу вам все…
Черные глаза смеялись и удивлялись:
— Нет, юная радость моя, ничего не нужно. Я вполне здоров и молодею в таком обществе. А это, — не отнимая руки, он взглядом указал на шею, — трахеотомия. Вы, медик, понимаете, конечно. Однако жизнь превосходна, честное слово, и без звонкого голоса. И, сознаюсь вам, люблю поговорить. Если не раздражает собеседников болтливый хрипун.
— Ну, вот еще! — «Дифтерит был или круп? Но почему не вынули трубку, и «надолго»? — Вы тоже в Москву?
— К сожалению, в Омск. — Он смотрел на нее и на Леонида с интересом, удивлением, чуть не восхищением. — Но и это путь не короткий, успею надоесть.
— Скорей уж мы — вам. Садитесь, Витя, на любимое место. — Леонид убрал наверх вещи и пропустил ее к окну.
Что бы ни бежало за окном вагона, все притягивало. Даже ровные поля и долгая стена леса вдоль полотна ничуть не надоедали. На солнечное сибирское небо наглядеться невозможно, и думается у окна яснее и спокойнее.
Поезд набирает ход, сильней покачивается, громче постукивает вагон. Проплывает лесок, чаще столбы, линии проводов опускаются, поднимаются, рассекают небо.
Леонид сел рядом с попутчиком, не слышно за стуком, что говорят. Нет, все вперемешку, дыбом, и не успокоиться никак. Руфа грустить будет. Друзей у нее много, родители славные, братья, сестры — все ее любят. Но эти дороги вместе… Пять тысяч верст отстучали по Сибири вагоны Пер-Тера. Не забудется вовек это лето — тревоги, огорчения, удары, победы, радости и удивительность во всем каждый день. Вместе жили в купе, вместе жадно смотрели, слушали, узнавали, думали, спорили. Вместе чувствовали через Рушино нежнейшее сердце. Руфонька, вспоминай, но не плачь! Сереге тошней без меня — два года: анатомка, удачи, неудачи, недоумения, великие медицинские открытия! Хорошо бы ему с Наташей работать, но она теперь — губоно. Да и нелегко с ней. Горб виноват, конечно. Вчера, прощаясь, Раиса Николаевна сказала: