Выбрать главу

С того утра, когда шли из Чека, Леонид сразу стал ближе, и сразу нашлось, о чем разговаривать. Хотя он молчаливый. Иногда в далеких прогулках по алтайским лесам и озерам рассказывал о детстве в тверской деревне, об архитектуре своего любимого Питера, об Академии. Первое время смущало, что он ходил босиком, к тому же беспокоилась: поранит или наколет ногу. Он посмеивался:

— Скорей ваши тюфельки проносятся, чем задубелые мужицкие подошвы.

По-Шуриному — расхлебеня, а видит такое, чего другой внимательный не заметит. Алтай — Ала-Тау — Золотые горы. Сколько легенд и красот, и даже названия будто зовут: Бия, Катунь, Ануй. Там, кажется, до сих пор неспокойно. В поездках случалось, что Лузанков не позволял уходить далеко. Не то в Черепанове, не то в Алтайской рабочие сидели на «Проделках Скапена» с винтовками. Конный отряд бандитов разбойничал где-то недалеко и зверски расправлялся с красными. А потом — жестокость родила жестокость — на маленькой станции (стояли недолго — играть было негде и не для кого) — самосуд. Женщины отбили у конвоя пойманного бандита и зарубили лопатами. Женщины. Вдовы и матери замученных. С яростью, с рыданиями зарубили. А дети кричали от страха.

Одна маленькая Аниска с ошпаренной ножкой попалась за всю «практику». На перевязке сама чуть не заплакала с ней, стала рассказывать про Дюймовочку. И так и повелось — обеим помогала сказочка. А как-то Аниска спросила:

— Потом она к маме обратно приехала?

И появился новый конец у сказки.

Дым летит густо, а в просветах ржавые папоротники, красноватый подлесок, темные гривы хвои. Осенью всегда будет особенно думаться о Станиславе.

Медленнее ход, толчки на скрещениях рельс, тише перестук и скрежет колес. Стоп.

— Было мне около одиннадцати. — Глухой, и без тембра голос у Вениамина Осиповича, а чем-то приятный. — Тетка сболтнула: «Она тебе не мать, а мачеха» — и испугалась: «Пошутила я, никому не говори». А будто отравила меня. Я стал ревниво замечать, что к сестренке мать ласковей, балует, не строжит, как меня. Конечно, думаю, Юлька родная ей и глаза такие же голубые. И однажды в сердцах закричал: «Не стану мачеху слушаться». Она, как сейчас помню, побелела и на стол оперлась: «Откуда ты это взял?» — «Сам вижу». Мама заплакала: «Не знаю — своих не дал бог, — не знаю, можно ли крепче любить, чем я тебя и Юленьку». Обоим была не родная, а роднее иных родных. — Вениамин Осипович дал себе отдышаться. — Так вот и сейчас многие шарахаются: власть рабоче-крестьянская — мачеха нам.

Он помолчал, повернулся к Виктории и задорно, по-мальчишески сказал:

— А знаете, сестра моя считает, что хирургия рождена слабостью терапии.

— Что?.. — Лицо ее залило жаром. — А раны? Войны? Если с этими Врангелями, пилсудскими не кончится, на фронт пойду сестрой.

А он улыбался:

— Войны должны исчезнуть с земли. А дети — и во время войны их надо беречь, лечить, воспитывать. Надо же смотреть вперед!

— Ну хорошо, а травмы? А врожденные уродства?

— Всё будут лечить и предупреждать терапевты.

— Ну… не знаю. Ну… может быть, только когда?

Вениамин Осипович рассмеялся:

— Не скоро, конечно, взрывчатое вы существо! И ваша возлюбленная хирургия еще во многом поможет развитию терапии. Да и война не последняя в мире.

Отходный гудок — поехали. Следующая — Узловая.

На желтом закатном небе чуть покачиваются, переплетаются прозрачные ветки березы, редеет листва. Два кедра не шелохнут плотными кронами. За лето разросся шиповник над могилой. Красные листья ложатся на красный камень. Осень. Вытащил из ледяной реки — осенью. Переломилось, очистилось от неприязни чувство к нему тоже осенью. А этой осенью должны были вместе ехать в Москву. Тихо как. И птиц уже не слышно, и в воздухе горечь увядания и кладбища. Ожидая смерти, просил передать: «Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам бог любимой быть другим…» Почему, ну почему думала о нем нехорошо, неверно, так долго не понимала, обижала?

— Не замерзли, Витя?

— Как вы неслышно… Разве пора уже?

— Если московский не опоздает. Я подожду вас у сторожки.

Шли быстро, молча. Загорались окна и уличные фонари. Так знакома и навсегда памятна Узловая. Оттого, что рядом Леонид и можно молчать, а захочешь — говорить, легче. А оттого, что может быть легче, что все может отодвинуться, — опять еще больнее. Если вспомнить, в каждом дне найдешь поступок, слово, которого не надо бы. А не вернешь, не загладишь ничем, никогда. Самое страшное слово — «никогда». И никогда оно не оставит, всегда будет упрекать.