С берега слышались беспокойные возгласы, вдруг четко ударили два выстрела, кто-то вскрикнул.
— Що ж таке?
Прислушались. Тихо.
— А, пьяные эти дурят, — тошно. — Еще раз прижалась к Анне Тарасовне. — Завтра приду. — И пошла. Хотела свернуть на задворки, но кто-то бежал сюда по берегу. Узнала Станислава Марковича, бросилась навстречу.
— Что? Случилось что-то? — Увидела его лицо. — Застрелился?.. Он?
Донесся громкий, захлебывающийся плач пухлого офицерика.
Глава XIV
Птицы хлопотали у гнезд, переговаривались веселыми голосами. Пахло молодой зеленью и разогретой солнцем смолой.
Весна. Возрождение жизни над тишиной могил. Ах, ах, поэзия!
Озаровского похоронили ночью на пустыре за оградой. А карателя хоронили бы у самой церкви с почестями.
Какая скука, отчаянная серая скука. И ничего впереди, как отрублено. «Скука — удел ничтожества» — любимое изречение Сергея. Ничтожество так ничтожество.
За вычурной оградой, под розовым мрамором похоронены вместе «потомственный почетный гражданин… и его супруга… скончавшиеся 1 июня 1883 года». Уже много раз гадала: почему умерли в один день? Ей только двадцать было, а ему двадцать четыре… Кто-то умер, а другой не захотел один жить? Или он приревновал и убил ее, а потом себя?.. Самоубийцу похоронили бы там, за оградой.
Если б и не любил Настю, я не нужна ему все равно. Ничтожество. «Нервное потрясение, возьмите себя в руки». Смысл-то? Взять, не взять, — кому нужна? Не смогла помочь, повернуть. Упустила человека. Теперь носите цветочки, товарищ мамзель.
Долго сидела на скамейке, смотрела на розовый мрамор, под которым с 1883 года покоились молодые супруги. Из-за старого кедра вышло солнце, стало припекать. Пора идти, а то опять разговоров с матерью не оберешься. Кружила переулками, чтоб никого не встретить.
— Господи, до чего исхудала! Одни глаза и косы, — опять ужасалась мать. — Возьми ты себя в руки — ведь не вернешь! Скорей надо обедать, — и три раза нажала звонок. — Что ты там наболтала у Шатровского, дурочка моя?
— Ничего не наболтала. Врать я не стану.
— Дурочка! Им посылать донесение в Омск, нельзя же написать, что Озаровский разочаровался в правительстве. За мной присылали, пришлось давать показания.
— Ну и черт с ними. — И подумала: «Слава богу, что больше не вызовут. Все равно все бессмысленно. И оскорбительный допрос… Хотя ему теперь действительно все равно».
Следователь-иезуит весьма светски извинился за «вторжение в интимную жизнь», потом грубо выспрашивал: «Каковы были отношения с покойным? Чего он добивался? Какие происходили между ними размолвки, бурные объяснения, в частности в трагическую ночь? И что Виктория Кирилловна считает причиной рокового решения?»
— До «трагической ночи» видела Озаровского два раза, даже имени его не знала. Какие могли быть «размолвки»? Причина ясная: весь вечер твердил Озаровский об одном — о разочаровании во власти, называл ее «смердящим трупом».
Следователь дернулся, будто его по голове стукнули, глянул на Шатровского. Генерал долго кашлял:
— Гм… Допустим, не выражал словами… Гм… но признаки внезапной вспышки… гм… любви?
Она разозлилась:
— Какие признаки? Какой еще любви? — И с напором объяснила: — Отвратительно было ему командовать карательным дивизионом. — Озаровскому это уже не могло повредить.
Генерал опять кашлянул, следователь улыбался.
— Бога ради успокойтесь! Вы не виноваты, что не любили бедного капитана. Мы добиваемся только истины!
— Вот истина: твердил о разочаровании во власти и стихи Блока читал…
Следователь перебил:
— Ах, стихи… — Посмотрел на генерала. — Понятно.
Шатровский произнес глубокомысленно:
— Александра Блока. Стихи. — И стал говорить, будто лекцию читал, что люди талантливые в большинстве беспринципны и ненадежны. Вот Озаровский, образованный, дисциплинированный офицер, пользовался авторитетом даже у солдат, но его мать — художница, и это, по-видимому, сыграло свою роль…
Следователь вдохновенно строчил протокол допроса, и нельзя было уйти. В протоколе перечислялось: «…Ужинали, беседовали, поехали кататься, гуляли по берегу…», а затем шли пошлые двусмысленные фразы: «…Говорил об ужасном разочаровании, одиночестве, драме жизни… Весь вечер не отходил ни на шаг… Страстно читал лирические стихи…», и в конце: «Несомненно, личная драма привела к разочарованию в жизни и столь печальной развязке».
— Вовсе не то я говорила! — «Зачем сказала про стихи!»