Выбрать главу

Странное ощущение без кос — голова легкая, и кажется, ветер насквозь продувает. И никак не привыкнуть к себе стриженой. Ефим Карпович так охал-вздыхал: «Исключительной красоты коса, а длина — да не меньше чем аршина полтора», — и долго не решался резать. А теперь все утешает: «Беды особой нет — отрастут лучше прежнего». А если и не отрастут — хоть сто таких бед…

Когда встала с постели, Станислав Маркович танцевал вокруг, смотрел счастливыми добрыми глазами, не отпускал ни на шаг, как ребенка, начинающего — ходить. К вечеру притих, за ужином сказал:

— «Мавр сделал свое дело, мавр может уходить».

— Зачем вы?

Он ничего не ответил, и разговор уже не клеился. Но в тот вечер он не ушел еще. Сказал сухо:

— Пока не минует опасность осложнения, не смею вас оставить. Я отвечаю перед Кириллом Николаевичем. — Потом, уже в темноте, из-за ширмы спросил тихо: — Вы не спите? Только первые христиане так свято чтили бога, как я вас.

От этих слов, иронических и очень искренних, ей стало спокойно. А потом… В нем точно два человека. Один — понятный, смелый, серьезный и остроумный, даже злой на язык, и озорной, но благородный, отзывчивый и верный. Друг. И удивительно, как внезапно и некстати его вытесняет другой: позер и бахвал, пустоглазый, неискренний и какой-то… жадный. Этому верить невозможно. Он совсем непонятный. Его почти не было после отъезда отца, а во время болезни казалось — он вовсе никогда уже не может появиться.

Нет, не стану отдыхать больше, дойду. Хочется скорей… А если б к нему шла? Не торопилась бы. А ведь всю жизнь должна… Должна? Кому сказать? Кого спросить? Олюшка… Папа… Где вы, мои самые близкие? А мама? Как могла бросить одну?.. Почта не действует, проехать немыслимо, и так легко, так… Ты же любишь меня, а Нектария не любишь, не можешь любить. Если б защититься злобой, а мне тревожно за тебя, мне так жаль тебя, бесшабашная, беспомощная, маленькая. Что с тобой станет? Как ты? Не бросила бы меня — и мне бы не лезть в петлю.

Закружилась голова, блестящие круги расплылись, затуманили день. Пришлось ухватиться за палисад, что шел вдоль тротуара, постоять. До чего же надоело, противно это полудохлое самочувствие. Что бы такое сделать? Право же, Анна Тарасовна идет к реке — ее синий передник, широкие белые рукава украинской рубахи. Несет большое что-то… корыто, кажется… я мальчата что-то несут… Петрусь на своих костыликах прыгает… Родной ты мой!

Виктория заторопилась, а ненадежные ноги задрожали, дыхание сбилось, и пришлось опять постоять. И опять она подумала, что никогда не заспешит с такой радостью к Станиславу Марковичу.

Прошла женщина с полными ведрами на коромысле, посмотрела искоса, неприветливо — что, мол, тебе надо здесь, барышня? — и гулко хлопнула дверью. «Бог с ней — чужая!» Виктория уже ясно видела, как Анна Тарасовна уставила корыто на двух табуретках, набросала белье, залила водой, Петрусь что-то раскладывал на знакомом полосатом сеннике, сидел спиной, золотились на солнце волосы. Потом из-за спин старших мальчиков разглядела большую макитру, поставленную на кирпичи, под ней, как оранжевая тряпка на ветру, колыхался огонь. «Они, конечно, не ждут меня». Егорка повернулся:

— Однако, Витя! — и побежал навстречу.

За ним степенно пошел Коля, Анна Тарасовна поднялась от корыта, вытерла руки, посмотрела из-под ладони. Петрусь хлопнул в ладоши и высоким, чистым, как у птицы, голосом запел: «Ainsi fonts, fonts, fonts…»[21]

— Вы… какая! Не узнаешь сразу…

— А ты же сразу узнал, — обняла Егорку, оперлась на крепкое плечо. В самые страшные, горькие минуты слез не было, а тут вдруг от светлого мальчишеского взгляда (как стал на Настю похож!), от милого голоса, от всего, что дохнуло теплом семьи, сдавило горло, обожгло глаза. — У меня, знаешь, ноги…

— Как у жеребенка теперь ноги у вас…

Все засмеялись, и она тоже, и опять подступили слезы. Обняла Анну Тарасовну, уткнулась лицом в ее плечо:

— Устала… очень.

— Ой же ж косточки аж гремят! Садись до Петрусика, отдыхай. Зараз вареников с черникой — хлопцы насбирали, солодкая — покушаешь. Садись до Петрусика.

Что спорить? Разве Анна Тарасовна послушает? Надо скорей муку им…

Петрусь озабоченно оглядывал ее:

— Косатая, косатая, ты уж не косатая. Как тебя называть? — И запел на какой-то веселый мотив: — Ой придумал, ой придумал, ой придумал! — Легонько похлопал Викторию по плечам. — Стрижик! — Осторожно погладил и вдруг взлохматил ее волосы: — Стрижик! Стрижик! Стрижик! Ты какая твердая. И белая-белая.

— А вы все загорелые, головешки. — Хотелось схватить и прижать его к себе, но он не любил «таких нежностей».

вернуться

21

Начало французской детской песенки.