— После тифа, говорят, скоро отъедаются, — деловито сказал Коля и пошел подкинуть хвороста под макитру.
Егорка присел рядом, смотрел ясными Настиными глазами:
— Как у тети Насти волосы у вас…
— Да? — И сразу увидела Настино счастливое лицо, и вдруг встревожило чувство вины. Почему? Я же ничего ей?.. Простилась плохо… очень плохо, грубо. А разве она виновата? Обидела. А должна бы ни на что не глядя уехать с ней.
Не заметила, как съела тарелку вареников — все у Анны Тарасовны вкусно! — и вдруг совсем развезло. Прилегла и сразу задремала на сеннике около Петруся. Солнышко припекало, но от реки тянуло душистой прохладой. Это удивительные сибирские цветы с того берега дышат. Слышала сквозь дремоту негромкие голоса, плеск воды, потрескивание огня, но не хотелось выходить из тепла и покоя, возвращаться в нерадостную, в общем-то, жизнь.
— Чой-то за барышня у тебя, Тарасовна? — спросил незнакомый голос.
Дремота слетела — долго ли еще будет преследовать это слово? Но она не открыла глаза, не шелохнулась.
— То наша дивчинка, Насти подружка. С тифу слабая еще, одни косточки остались.
Незнакомая женщина пожаловалась, что «мыло дорожает немысленно, а иной день насквозь базар пройдешь — ни кусмана. Которые теперь сами варят будто», спросила заквасочки и ушла с Анной Тарасовной в хату.
Виктория открыла глаза. Зонтик был передвинут и по-прежнему заслонял голову от солнца. Оно уже спускалось к лесу за реку. Петрусь, лежа на животе, наверно уже в двадцатый раз перечитывал Гулливера. Надо ему еще книжек раздобыть. В стороне Егорка сидел, обняв колени, глядел на реку, изредка подбрасывал сучья в огонь. Легко дышалось. Смотреть на Петруся можно без конца. Он живет с Гулливером, и все удивления, радости и беды отражаются на подвижном лице. Вот хмурятся четкие (материнские) брови, шевелятся губы (рот у него тоже материнский, не маленький, но хорошо очерченный), дышат ноздри, а глаза — отцовские, серые, в густой тени ресниц, умные. Где Николай Николаевич? Знает ли что-нибудь Анна Тарасовна? Как у нее хватает силы быть всегда ровной, веселой?.. Только один раз слышала ее ослабевший голос, видела застывшие глаза. Осенней ночью лежали с Настей на кошме, а рядом на полу и по низу печки светился сломанный четырехугольник окна. И что-то зашептались они о лунатиках. Вдруг в окно постучали. Анна Тарасовна сказала:
— Тихо. Я сама, — выглянула в окно. — То Мария с Яковом, — и вышла.
Она долго не возвращалась. Мальчики на печке и Настя с Викторией напряженно прислушивались к негромким голосам в сенях. Потом грохнула опять щеколда, Анна Тарасовна вошла, остановилась у двери, сказала тихо:
— Августа расстреляли.
На печке охнули, Настя вскочила:
— Что вы, мамо Ганна?..
— Якийсь подлюга выдал. — Анна Тарасовна пошла к кровати, в лунном свете промелькнуло ее замершее лицо.
— А кто это — Август? — спросила Виктория.
— Большой человек. Ленин до нас послал.
Наверное, мамо Ганна не скоро уснула, но утром, будто не было ночного известия, разбудил всех теплый певучий голос, и день пошел, как всегда, деятельно, дружно.
А каждую ночь, каждый день может прийти такое известие… Даже думать нельзя…
— Команда, ужинать! — позвала из окна Анна Тарасовна.
После ужина старшие мальчики понесли кому-то чистое белье. Петрусь читал на своем сеннике. Виктория возле Анны Тарасовны присматривала за костром под макитрой. Солнце садилось, и огонь стал ярче, уже не походил на тряпку.
— Про Настю что знаете? — и вдруг обожгла, уже будто затухшая, боль.
— Тогда, как уехала, с дороги письмо прислала. А больше не знаю. — Анна Тарасовна отжимала и бросала на плахту простиранные вещи. — Слышно — бьются они. Большая сила против них идет.
Виктория решилась:
— Анна Тарасовна, я еще тогда хотела… Настя уехала так неожиданно… Я хочу… Нужны ведь там сестры — перевязывать, лечить — я же могу.
Анна Тарасовна качала головой, Виктория заволновалась сильнее:
— Не обязательно, где Настя… Я понимаю — к ним далеко, не пробраться. Так все равно — к другим. Мне все равно куда…
— Ни, Витю, ни. То неподходяще…
Виктория перебила:
— Да почему же? В Москве в госпитале работала, право же, хорошо. И все на «весьма» сдала. Я умею, я могу… У меня руки, знаете…
— Не про то ж я, донечко. После тифу ты зовсим слабая. Яки ж то руки? Одна помеха с тебя получится. И к жизни той непривычная ты.
— Не могу больше так — ни при чем.
Анна Тарасовна сильным движением подняла корыто, слила грязную воду.