Выбрать главу

— Была когда-то в далекой стране маленькая деревушка, и рядом с ней жил-поживал один великан, — говорила девочка в мегафон неделю спустя после этого печального происшествия.

Монашка с изумлением слушала, и сердце ее переполнялось странной радостью от того, что девочка вернулась.

— У великана был большой сад, а в нем — множество фруктовых деревьев. Были там абрикосовые и грушевые деревья, персики и гуайявы, фиги, вишни и лимоны.

Теодора окинула взглядом свои деревья. Голос девочки ей понравился. В нем не было никакой враждебности, наоборот, в тоне слышалось приглашение к разговору, и Теодора мигом это уловила. Но не только приглашение к разговору — девочка обращалась к ней так, словно рассказывала сказку маленькому ребенку, и мягкий спокойный голос проникал в самые глубины памяти монашки.

— Деревенские дети любили играть в саду великана, — продолжала девочка. — Любили лазать по деревьям, купаться в ручейке и резвиться в траве… Простите, госпожа монахиня, я даже не спросила, понимаете ли вы иврит?

Теодора очнулась от своего сладкого парения в грезах, взяла со стола лист бумаги, скрутила из него нечто вроде маленького рупора и слегка каркающим голосом, уже долгие годы не ведавшим громкого разговора, объявила, что она свободно говорит, пишет и читает на иврите, который изучала в юности у господина Элиасафа, учителя в школе «Тахкемони», для пополнения заработка дававшего частные уроки всем желающим. Завершив эту небольшую, но вполне детальную речь, она уловила на лице девочки первую улыбку.

— А ты не зрел ее, когда она улыбается? — шепнула Теодора Асафу. — С малой ямочкой здесь, — легко дотронулась она до его щеки, а он чуть вздрогнул, будто ощутил тепло Тамар, до которой ему, в сущности, никакого дела нет. Что ему до ее ямочки?

А Теодора подумала: «Покраснели, сударь!» Вслух же сказала:

— Сердце рвется наружу и летает, когда она улыбается, нет, не смейся! Вовеки я не преувеличиваю! Сердце рвется наружу, бия крылами своими!

— Но великан не хотел, чтобы дети играли в его саду, — продолжала девочка на бочке. — Не хотел, чтобы они лакомились плодами с его деревьев, и не разрешал рвать цветы или купаться в своем ручье. И тогда он построил стену вокруг своего сада, высокую и прочную стену.

Она в упор посмотрела на монахиню, и взгляд этот был пронзителен, сосредоточен и не по годам взросл. Теодора невольно почувствовала, как в душе ее из далекого далека всплывают нежные воспоминания.

Асаф тоже слушал как завороженный, улыбаясь, будто видя всю картину: маленькая монашка, выглядывающая в окно, заросший сад, а по другую сторону ограды на бочке стоит девчонка. По правде говоря, он немного побаивался девчонок, способных лазать по бочкам и вытворять такое. (Какое такое? А такое — вызывающее, особенное, экстраординарное, такое оригинальное.) Да, он издалека вычислял таких девчонок и обходил их стороной — упрямые и самоуверенные, с собственным мнением на все случаи жизни, они не сомневаются, что мир принадлежит им, и всё для них — одна игра. И уж конечно, им нет дела до таких, как он, — тормознутых и скучноватых.

Но у Теодоры были совсем иные мысли. Она подтащила к окну резной деревянный стул, на котором не сиживала уже долгие годы, — дозорный стул для ожидания паломников. Смахнув со стула стопку книг, она села, выпрямилась и напряженно замерла на мгновение, но вскоре ее тело само собою подалось в сторону окна, локти легли на подоконник, а подбородок опустился на сцепленные ладони.

Со стороны улицы сад был огорожен массивной каменной стеной, но от школы его отделяла только высокая уродливая ограда из железной сетки. Эта ограда не защищала сад от вторжения прожорливых школьников, которых с наступлением сезона запах спелых плодов сводил с ума. Назарян, садовник-армянин, служивший также экономом, маляром, плотником, слесарем, посыльным и письмоносцем, вынужден был вновь и вновь латать дыры в ограде, но каждое утро обнаруживались новые. Сад, в прошлом служивший Теодоре источником огромного наслаждения, теперь причинял ей только душевные муки, и не раз, в минуты отчаяния, она всерьез обдумывала идею отделаться одним махом от всех этих деревьев — чтоб ни нашим, ни вашим.

Но сейчас, слушая эту девочку, Теодора забыла про свои терзания. Она и вправду не знала этой сказки. Теодоре вдруг вспомнилась мать — вечно занятая, вечно усталая, с неизменным младенцем за спиной, у нее никогда не было времени на Теодору. И возможно, впервые в жизни Теодора подумала, что мать никогда не рассказывала ей историй и никогда не пела песен. Размышления унесли ее в маленькую деревушку на острове Ликсос, к побеленным домикам и рыбацким сетям, к семи ветряным мельницам и малюсеньким голубятням, к развешанным тушкам осьминогов… Уже долгие годы Теодора не видела свою деревеньку с такой ясностью: эти дворики и узкие улочки, вымощенные булыжниками — на острове их называли «обезьяньими головами». Почти пятьдесят лет она запрещала себе вернуться туда даже на миг, перекрыв и забаррикадировав тот дальний уголок памяти, ибо знала, что сердце ее разорвется от невыносимой тоски и горя.

— Ешь виноград, — сказала она Асафу еле слышно. — Сладкая султана… ибо ныне она будет горька, сия история.

Лет за семьдесят до того, как Теодора родилась, Фанориос, староста деревни, богач, ученый и путешественник, решил пожертвовать огромную сумму на постройку дома для жителей своего острова в священном граде Иерусалиме. Сам Фанориос прибыл в Святую землю в 1871 году и оказался с толпой русских крестьян в грязной вонючей казарме, построенной Российской империей для своих паломников. Несколько недель он провел среди людей, не понимавших его языка, чьи обычаи и повадки казались ему дикими и даже отвратительными; он стал жертвой проводников, измывавшихся над простодушными паломниками и грабивших их, отнимая скудные гроши, а когда заболел, то во всем городе не нашлось врача, который понял бы его жалобы. Вернувшись наконец на родной остров, умирающий от тифа, мучимый кошмарами, Фанориос продиктовал секретарю свою последнюю волю: чтобы в священном граде возвели обитель, в которой смогут гостить уроженцы острова Ликсос, пусть у них будет свой дом в Святой земле, где можно преклонить усталую голову и омыть ноги после долгого пути, — дом, где с ними будут говорить на их родном языке, более того, на кикладском диалекте. И еще одно правило установил Фанориос: чтобы всегда жила в этом доме одна-единственная монахиня из девочек, рожденных на острове, — та, кому выпадет жребий. Всю свою непорочную жизнь проведет она в этом доме, никогда не покинет его, даже на краткий миг, и каждый свой день посвятит она ожиданию паломников и уходу за ними.

Девочка продолжала говорить, но Теодору уже подхватили и унесли тихие подводные течения памяти. Она вспомнила тот день, когда старейшины собрались в доме внука Фанориоса, чтобы в третий раз с тех пор, как возведен был этот дом в Иерусалиме, бросить жребий. За долгие годы, прошедшие со смерти Фанориоса, уже две уроженки острова отправились туда. Одна сошла с ума после сорока пяти лет, проведенных в обители, и тогда вместо нее послали Амариллию, девочку с золотыми косами. А теперь пришел черед сменить и заболевшую Амариллию, ходили слухи, что и она больна не телесной болезнью. В то самое время двенадцатилетняя Теодора, голая и загорелая, как спелая слива, валялась на каменном уступе в своем тайном заливчике. С закрытыми глазами предавалась она размышлениям об одном парне, с недавних пор дразнившем ее на каждом шагу, — этот наглец смеялся над ее треугольным лицом, над вечно поцарапанными ногами, обзывал «трусихой» и «девчонкой». А вчера, когда она в одиночестве возвращалась с моря, он преградил ей дорогу и потребовал, чтобы она ему поклонилась, — тогда он позволит ей пройти. Она набросилась на него, и они долго боролись молча — слышны были только их стоны и сопение. Теодора царапалась, кусалась, как кошка. Она уже почти одолела его, когда послышался скрип колес приближающейся повозки. Парень вскочил и убежал. Отряхнувшись от дорожной пыли, Теодора обнаружила, что он ей что-то оставил. Это был глиняный ослик на длинной проволочной палочке.