А сейчас она должна пройти по этой улице совсем одна, найти место — например, вон там, рядышком с русским стариком, наяривающим на гармошке, — и встать посреди уличной жизни, и вот кто-то уже нервно косится на нее, кто-то раздраженно обходит, и она тут же начинает чувствовать себя маленьким листиком, решившим повернуть против течения мощной реки. Однако колебаться нельзя, и думать нельзя — и ни в коем случае не представлять, что вот сейчас кто-то узнает ее и подойдет, и спросит, что это за бред такой. Господи, какая наивность или глупость — думать, будто выбритая голова и этот маскарадный комбинезон смогут ее изменить до неузнаваемости. А вдобавок еще и Динка — даже если ее не узнают, Динку узнают непременно. Какую же глупость она сделала, взяв с собой Динку! И разом все совершенные промахи встают перед ее глазами, целая цепочка глупостей и ошибок. Что ты о себе навоображала, ты всего-навсего глупая девчонка, решившая поиграть в Джеймса Бонда! Тамар стояла, сжавшись и пригнув голову, словно в ожидании удара. Как ты могла не догадаться, что именно так все и случится, что в самый ответственный момент ошибки вылезут наружу, — ведь с тобой всегда так?! Всегда наступает момент, когда твои фантазии сталкиваются с действительностью и мыльный пузырь твоих фантазий лопается прямо у тебя на физиономии…
Люди обходили Тамар, что-то ворчали, задевали. Динка неуверенно гавкнула. Тамар выпрямилась, закусила нижнюю губу. Хватит себя жалеть! Времени для сомнений больше нет, поздно передумывать. Забудь о себе. Надо поставить кассетник на тротуар, нажать на клавишу, прибавить громкости, еще, еще — это тебе не комната, это улица, это Бен-Иегуда-стрит, пора забыть о себе, теперь ты только инструмент, с этого момента ты — орудие, не более, прислушайся к звукам, к своей любимой музыке, к гитаре Шая, представь себе его длинные медовые волосы, падавшие на щеку, когда он играл для тебя в своей комнате, дай ему окутать тебя, растопить, и в нужный, точно выбранный момент…
Много дней Тамар обдумывала, с какой песни начать свою уличную карьеру. Ведь и это она была обязана рассчитать — наряду с запасами питьевой воды, свечей и рулонов туалетной бумаги. Сначала она собиралась спеть что-нибудь хорошо известное на иврите — что-нибудь из репертуара Иегудит Равиц или Нурит Гальрон. Что-нибудь милое, ритмичное, душевное, такое, чтобы и самой не напрягаться, и в уличную атмосферу чтобы вписалось. С другой стороны, Тамар изводил вечный ее зуд, вечный соблазн поразить их с самого начала чем-нибудь совершенно неожиданным — второй арией Керубино из «Свадьбы Фигаро», например. И с самого начала заявить о себе и о своих намерениях на этой улице, чтобы все немедленно поняли, насколько она не похожа на остальных…
Ведь в воображении смелость ее не знала границ. В воображении Тамар посылала свой голос вдоль и поперек улицы, заполняя им все пространство, всякое помещение и всякую нишу, омывая в нем людей, словно в очистительно-смягчающем растворе. В воображении она пела очень высоким голосом, на грани гротеска, чтобы потрясти их с самого начала и не стесняясь предаться этому легкому дурману, который всегда охватывает ее, когда она поет вот так — пьянея от наслаждения неудержимым полетом из самой глубины ее нутра к самым головокружительным высотам. Но в конце концов она выбрала «Сюзанну», потому что любила эту песню и любила теплый, грустный и надтреснутый голос Леонарда Коэна, а главное, она решила, что начать будет легче с песни на иностранном языке.
Но уже через пару секунд что-то пошло не так. Тамар знала, что первые ноты взяла слишком слабенько, слишком неуверенно. «Никакой харизмы», — звучит в ее ушах уничтожающий приговор Идана. Что с ней происходит? Только бы не сломаться. Ведь единственное, в чем она была уверена, — это в своем пении. А теперь выясняется, что и оно ей не дается, что петь на улице — значит вывернуть себя наизнанку перед глазами скучающей толпы, которой до тебя и твоих песен нет никакого дела.
Тамар поднажала, попыталась преодолеть напряжение, сковывавшее ее, но как же далеко все было от ее фантазий — что с первой ноты вся улица бросится к ее ногам, вне себя от восторга. Не видела ли она как наяву, что мойщик окон на втором этаже «Бургер-Кинга» прерывает свои круговые движения, а продавец соков вырубает соковыжималку, оборвав на середине жалобный вопль морковки?..
Но постой, погоди, только не отчаивайся так сразу. Вот, например, тот дядька возле обувного магазина замер на месте и смотрит на тебя. Ну да, он еще на приличном расстоянии, перестраховывается, но все-таки слушает. Тамар попробовала еще чуточку прибавить, и голос расправился, окреп:
И как это случается с речным или уличным потоком, как только одна щепка застревает, тут же вокруг скапливаются другие. Таков закон, таков физический закон движения в потоке. И рядом с человеком, что замер у обувного магазина, останавливается еще один. И еще один, и еще. Вот их скопилось там уже шестеро или даже семеро. А теперь уже восемь. И Тамар выравнивает дыхание, сдерживая внезапно окрепшее тремоло, и решается поднять глаза, чтобы мельком глянуть на свою публику, на десяток человек, собравшихся вокруг нее…
«Легче, легче, не нажимать, дышать снизу, от пальчиков на ногах дышать! — слышит она в воображении голос деспотичной и обожаемой Алины. — Не дай бог тебе петь с таким зажатым горлом: х-х! х-х! Ты разве Цецилия Бартоли?»
Улыбнувшись про себя, Тамар по завету своей учительницы взбирается по воображаемой лестнице — от горла до тайной птички в центре лба, и Алина, которая и сама выглядит немного по-птичьи, проворно приподнимается над роялем, ее слишком узкая юбка шуршит, одна рука продолжает играть, а другая — на лбу Тамар: «Пожалуйста! Браво! Теперь слышно! Глядишь, и на прослушивании услышат, а?»
Но Алина готовила ее к пению в концертных залах, на фестивалях или в мастер-классах, с известными дирижерами или с гениальными оперными режиссерами, наезжающими из-за границы, или на ежегодных выступлениях хора, перед дружески настроенными слушателями, под гордым маминым взглядом (отец приплетался нехотя, и однажды Тамар даже заметила, как он читает во время концерта). Иногда приходила еще пара родительских друзей — из тех, чьи лица смягчаются и сияют, когда она поет: девочка, которую они знают с пеленок, родившаяся с таким оглушительным воплем, что даже акушерка сказала, что она будет «певицей в опере», а на одной младенческой фотографии она поет, микрофоном держа перед собой штепсель от утюга…
И вот уже накатывает срыв… жаль, что так быстро. Но ведь ясно было, что именно это с ней и случится, все-таки не станем забывать, дорогие друзья и родители, что Тамар не знает, чего ждать от себя на улице, не знает, может ли она положиться на себя. Так-то вот, милочка моя, блаженненькая моя, на самом деле надеяться не на кого, даже на себя, особенно на себя…
И вместе с испугом приходит отрезвление, крысенок отрезвления вгрызается в желудочно-кишечную полость и кусает, кусает, кусает. Тамар еще поет, непонятно как, но неприятные мысли стремительно сгущаются в слова, в черные гимны ее нутра, только бы не запеть их по ошибке…
Не прекращать, не прекращать! — беззвучно кричит она в страхе себе, когда голос начинает дрожать из-за частых и резких ударов сердца. Все тело сжимается, мышцы деревенеют, наверняка снаружи слышно все, что с ней происходит внутри, наверняка все уже заметили ее перепуганную гримасу. Еще несколько секунд, и все рухнет — не только это несчастное выступление, но и все то, что ему предшествовало, все то, что и так шатко и неустойчиво. Прекрасно, дебилка, так тебе и надо! Ты наконец понимаешь, чего наворотила в своих ненормальных мозгах? Дошло до тебя, во что себя втянула? Ты пропала. Теперь приведи себя в порядок и тихонечко возвращайся домой. Нет, нет, продолжай петь! Пожалуйста, пожалуйста, продолжай петь! Тамар пресмыкается перед собой, словно перед зловещим похитителем детей, в лапы к которому угодила. Если бы у нее в руках был хоть какой-нибудь инструмент: гитара, да пусть барабан, даже платок, как у Паваротти, — что-нибудь, за что можно схватиться, сжаться за ним всем телом… Удары сердца превращаются в монотонный клекот, кто-то внутри Тамар с сатанинским усердием приводит в действие силы, способные разрушить ее: все неприязненные взгляды, когда-либо брошенные на нее, все перешептывания, все неприятности, старые провинности, позоры и обиды. Колонна крыс шагает в ногу. Глянь-ка, как быстро тебя разоблачила реальность — не та, что в твоих фантазиях, а настоящая… Ведь здесь жизнь, дорогуша, подлинная жизнь, осязаемая, ты пытаешься пристроиться к ней, а она отторгает тебя, как тело отторгает чужеродный орган. «Ты опять дышишь грудью, а не диафрагмой, — сухо подводит итог Алина, вжикает молнией своего черного ридикюля и поворачивается, чтобы уйти. — Твой голос застревает в горле, а я тебе тысячу раз говорила: не нажимать горлом! Не желаю, чтобы ты была как Муссолини на балконе!» А что бы сказал Идан, если бы сейчас прошел здесь? «Don't call us, we shall call you».[16] Брось, он здесь не пройдет, и знаешь почему? Ты помнишь? Потому что наш Идан сейчас в Италии… только не думать об этом сейчас, пожалуйста, пожалуйста… Идан и Ади, и весь хор — месяц выступлений по всей стране. Сегодня они поют в «Театро де ла Пергола»; между прочим, именно сейчас у них репетиция с флорентийским симфоническим оркестром. Забудь, забудь, сосредоточься, вспомни, что это твой заработок, что без этих денег останешься вечером без еды. До вчерашнего дня они были в Венеции, в «Театро Фениче», интересно, как прошло выступление и отправились ли они потом смотреть мост Вздохов и есть фруктовое мороженое на площади Сан-Марко. Ради этой поездки они втроем трудились почти полгода, она тогда и не представляла, что весь мир так перевернется. Забудь про Венецию, вспомни про Сюзанну, отдай свой голос песне. А что, если Идан и Ади смогли все устроить так, чтобы спать в Венеции вместе, то есть у одних хозяев, то есть… дверь в дверь?
13
Песня Леонарда Коэна; здесь и далее перевод Александра Голева.
14