Ольга морщит нос.
– Лучше вынеси, – говорит она.
Жека подозрительно оглядывает пустые качели, дорогу, дальний подъезд, у которого припаркована яично-желтая «Нива».
– Не могу, вдруг засекут.
Ольга переступает с ноги на ногу, чешет подъем стопы о лодыжку. С сомнением посматривает на Фильку и Яну.
– А им можно? – спрашивает она. Жека машет рукой. Яна вдруг понимает, что ей светит нечто пострашнее «пешеходов», и упирается:
– Я не пойду, у него родаки дома.
– Да не бойся, мама ничего не скажет, а бати нет, – отвечает Жека.
…Изредка Яна встречает Жекиного отца на улице, всегда в распахнутом тулупе и шапке-ушанке. Иногда он злобно разговаривает с кем-то невидимым. Прохожие стараются не обращать на него внимания и поспешно отводят взгляд от страшного, будто надутого изнутри лица, сплошь состоящего из лиловых бугров и рытвин. Говорят, это сделал медведь, когда Жекин отец по пьяни заснул на рыбалке. Он всегда носит черные шерстяные перчатки – даже летом, – потому что руки у него тоже изорваны. Яне хочется подслушать, что он говорит, но откуда-то понятно, что это неприлично, это само по себе сделает ее такой же, – и она отворачивается и ускоряет шаг. Почти убегает, изнывая от жгучего любопытства, от желания подсмотреть. От сладкого и противного привкуса страха во рту…
Заходя в подъезд, она ловит взгляд Фильки. Его уши пылают, физиономия вытянулась, как будто он с ума сходит от любопытства – и в то же время мучается от зубной боли. Яна понимает, что это – отражение ее собственного лица. Они гуськом поднимаются на первый этаж. Жека поворачивает ручку двери; та немного приоткрывается и застревает, перекошенная, уперевшись углом в пол. Изнутри накатывает запах прелых тряпок, сивухи и кипяченого молока. Филька широко – слишком широко – ухмыляется.
– Я здесь не пролезу, – громко говорит он. Ольга сердито толкает его локтем.
– Тсс, – шипит она и косится куда-то в потолок. – Если баба Нина услышит, она маме скажет. Она мне голову оторвет.
Жека яростно дергает дверь, и та наконец открывается.
Больше всего Яну поражает, что весь пол в квартире завален вещами, которые никогда не убирали, даже не подбирали. Им приходится идти по толстому слою одежды, тетрадей, пеленок и набитых чем-то неведомым авосек. Ноги утопают в толстом слое хлама. Это ужасающе, но в этом есть и неизъяснимая, болезненно притягательная лихость. Яна не сразу замечает Жекину маму – она сливается с окружающим ее тряпьем, сидя на почти невидимом под завалами диване с копошащимся свертком на руках. Яна застывает, и Жека подталкивает ее вперед. «Здрасьте», – шепчет за спиной Филька. Жекина мама поднимает глаза, смотрит сквозь него и отворачивается. Тычет бутылочкой в шевелящийся куль.
Жека ныряет в гору хлама в углу. Ольга складывает руки на груди. Яна озирается, стараясь не смотреть на женщину на диване. Она нагоняет ледяную жуть, ту самую, что прячется иногда за словами «вырастешь – поймешь». Яна думает, что, может, не так уж и хочет расти, если ей придется понять то, что кроется за этим мертвым взглядом.
Чтобы отвлечься, Яна рассматривает подоконник, погребенный под Жекиными учебниками и тетрадями. Зажатый между стопкой книг и приваленным к стеклу ранцем, там цветет декабрист в литровой банке, кое-как обернутой листом зеленой, в потеках бумаги. Ярко-красный цветок – единственное, что есть в этой квартире ладного, гладкого, свежего, и Яна цепляется за него глазами, как за соломинку.
Жека наконец выныривает из угла. На ладонях у него лежит нож. Он протягивает его Ольге, как рыцарь – меч. Нож – настоящий, взрослый, с гладкой ложбинкой на лезвии, чуть приподнятым, будто курносым кончиком и пористой рукояткой из оленьего рога. Похожий есть у Яниного папы: он берет его на охоту.
– Ух ты ж, – говорит Ольга и склоняется над ножом.
Яна заглядывает ей через плечо; Филька дышит в ухо. Жека расправляет плечи и поворачивает нож к окну, к свету. Прерывистые блики пробегают по лезвию, покрытому темными матовыми пятнами. Такие же пятна, только бледные, будто застиранные, видны на рукоятке. Филька перестает сопеть. Ольга с присвистом втягивает в себя воздух, замирает, вытянувшись и сжав кулаки.
– Нравится? – радуется Жека. Снова поворачивает нож, любуясь, вздыхает и протягивает Ольге. – Это тебе.
(Нож словно сам выпрыгивает ему в руку из вороха мятых, в мокрых пятнах газет, – тяжелый, ладный, настоящий. Жека тут же принимается ковырять им черенок лопаты. Лезвие входит в дерево, как в масло. Жека успевает вырезать букву «Ж», когда мусорщик говорит: «Подарил бы Ольге». Жека испуганно бросает лопату и пытается приладить нож за пояс. «Нафиг ей нож, она же девчонка», – бурчит он. «Ей бы понравился», – отвечает мусорщик, и Жека задумывается. От усилий его лоб собирается в складки. «Я ей рогатку вырежу», – наконец говорит он. «Подумаешь, рогатку, – усмехается мусорщик. – Рогатку она сама себе вырежет. А это – настоящий нож, охотничий. Вещь». Жека качает головой и все пытается пристроить нож понезаметнее, но мысль о том, что сказала бы Ольга, уже засела в его голове.)