- Вот, на хутор хочу уходить, - продолжает Филипп Петрович. - Нас пятеро хозяев идут на хутора.
Как здесь, так и в других местах на хутора и отруба выделяются самые энергичные крестьяне. Их давит деревня, община, чересполосица, переделы.
- Сам себе господином хочу быть, хоть на старости лет. А дети спасибо скажут. И за землей совсем другой уход будет. Я ее, матушку, как пух сделаю. Каждый камушек долой. А теперь хрен ли мне стараться? Ну, скажем, расчистил свои полосы, а на будущий год передел: моя земля к Ивану отошла, а мне камень на камне досталась.
В избу входит пастух, старый солдат, небритый, и рот провалился:
- А, полковник!.. - восклицает хозяин. - Садись, садись. Это полковник наш, коровий командир. Пей-ешь без стесненья. Такой же человек.
Полковник внес с собой запах навоза и сивухи, красные глазки его еле глядели на божий свет.
- Чего хочешь, полковник: пива или самогону?
- Сначала самогону хвачу, - прохрипел тот и рыгнул.
- Брюхо рычет - пива хочет, - сказал старик, и перекусил свежепросольный огурец, - Пастухам жизнь ныне лучше, чем попу: целый возище хлеба домой увезет, яиц, масла. А осенью баранов резать будут - баранины дадут.
- А, завидуешь - давай в менки играть, - прохрипел пастух и хлопнул водки.
По улице девушки, весело пересмеиваясь, несли икону, фонарь и запрестольный крест, за ними култыхали старухи. Какой-то пьяный подлез на карачках под образ, девушки прыснули. Мальчишка поддел ногой его шапку, тот, не успев перекрестить испачканное рыло, заорал, заругался матерно.
Пришел Санька, сын Филиппа Петровича, в новом пиджачном костюме, и привел с собой человек пять сверстников. Те осмотрели меня со всех сторон, ушли.
- Это Санька мой их оповестил, узнал, что вы книжки сочиняете. Вот, любопытствуют, - сказал мне хозяин. - Санька, так?
- Так, - ответил тот, а сам улыбается и все ластится ко мне. Он переходит во вторую ступень, любит читать, но книг здесь достать негде, мечтает о том, как будет в Петербурге "обучаться на инженера".
- А крестьянство? - спрашиваю я.
- Буду пахать и инженерить. Построю мельницу. Электричество проведу.
В сенцах топот, словно кони ворвались. Это к девице, в ту половину, гости. Вскоре вошла и она, раздраженная, щеки горят:
- Бесстыжий какой этот Прошка Мореход, опять парней привел.
- Самовар, что ли? - спросила мать.
- Очень надо им брюхо-то полоскать. Давай скорей пирогов да хлеба. А селедки-то где?
- Ужо я студня положу. Пес-то их носит, прижрали все. С раннего утра. Да и завтра-то целый день. Обжоры окаянные... - ворчит старуха.
* * *
Вскоре затряслась изба и задребезжала посуда; начался пляс. Пошли смотреть. Гармошка визжит и тяфкает, как сто собак. На маленьком пространстве горницы пляшут восемь пар: и кадриль, и вальс, и тустеп, невообразимая толчея и суматоха. Прошка Мореход выделывает такие штуки, что хоть на открытую сцену в "Аквариум". Сухой, черномазый, возле уха бачки, брюки-клеш, и у пояса офицерский кортик. Он занимает в уездном городе большую должность, приехал на праздник домой, подвыпил и снизошел до веселой гульбы. Но он все время на высоте положения: жесты и позы его пышут необычайным благородством, с уст летит бесконечное: "извиняюсь... извиняюсь... Ах, мерси". В вихре вальса какая-то рослая девица двинула его лошадиным задом, 1000 он торнулся головой в брюхо пастуха и воскликнул под общий хохот:
- Извиняюсь, извиняюсь...
Вот ударил ладонь в ладонь, крикнул:
- Дамы! Гранрон!.. Круг, круг, круг... Нетанцующих прошу к стенке... Дамы!
Девушки в замешательстве совались, путались:
- Танька, куда ты?.. Олечка, сюда!
- Кавалеры скрозь дам! Сирвупле... Дамы скрозь кавалеров! Сирвупле...
Он дробно перекручивал ногами, брючины, как юбки, хлестали одна другую, взлетала вверх то правая, то левая рука, и каблуки в пол, как в барабан. Изомлел, устал, да и все дышали жарко - в горнице, как в бане, он протискивался сквозь густую толпу зевак, заполонившую все сенцы, и, помахивая в лицо надушенным платком, говорил своей свите:
- Мы, интеллигенты, в городе развлекаемся в танцах таким манером: во-первых, - на эстраде духовой оркестр... Потом...
А в другой половине, под рев гармошки, батюшка служил молебен, отчетливо и не торопясь. Подвыпивший дьячок, привалившись плечом к окну, рявкал благим матом, и уж не мог креститься. Набирался народ, старики и молодежь. Пастух рыгнул оглушительно и перекрестился. Старик сгреб его сзади за опояску и выбросил за дверь. На столе - вода и ржаной каравай. Священник освятил хлеб и воду. Стали подходить к кресту.
- А там веселятся? - спросил он. - Ну, ничего, ничего, дело не злое. Молодежь. Ничего... Лишь бы не ссорились.
- Батюшка, отец Кузьма, - сказал хозяин. - Не смею утруждать вас водочкой, знаю, что не употребляете... Чайку.
- Тороплюсь, Филипп Петрович, тороплюсь... Ах, вы из Петербурга? обратился он к нам. - Ну, как там живая церковь? И что это за живая церковь? Ее принципы, каноны? Ересь, наверно. И что ж вы не защищали свою матерь, старую апостольскую церковь Христову?
- Я никаких церквей не признаю, батюшка, - сказал агроном.
- Ваше дело, ваше дело. И за это осуждать нельзя. Бог и вне церкви живет. Но во что-то-нибудь вы веруете?
- Верую. Даже хотел побеседовать с вами.
- Ах, очень рад... Как же это... Ну, вот что... Вечерком, перед от'ездом, я буду у Кузнецова... Вот там.
Когда он проходил мимо окон, освежавшийся танцор демонстративно повернулся к нему спиной и громко сказал свите:
- Мы, интеллигенты, религию отвергаем в корне. Даже для нас смешно. Коммунизм и религия - два ярых врага. Правило гласит: религия есть опиум.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
Праздник продолжается. - Пирушка. - Местная знать. - Религиозное прение. Прокатный пункт. - Питерский педагог. - "Это правительству надо твердо помнить". - Свистун.
Вечером мы сидели у зажиточных крестьян, братьев Андрея и Петра Дужиных. Огромный стол, диван, шкафы, комод, взбитая барская кровать под великолепным одеялом, меж стеной и комодом целый взвод бутылок с самогонкой. Хозяину, Андрею, очень удобно - нагнется, не вставая, и - за горлышко. Он рядом со мной, в жилетке, молодой, безбородый крестьянин, с льняными, по-городски стриженными волосами. Выпивши. Да и вся застолица, человек десять, на сильных развезях. Шумно, говорят все разом, не говорят, а кричат. Один уткнулся головой в стол и похрапывает, другой примостился спать на табуретке: голова мотается, а сам, как каменный. В ухо мне Андрей гостеприимно бубнит одно и то же: